НАЦИОНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ПРЕМИЯ

ЗОЛОТОЕ ПЕРО РУСИ

Светлана Савицкая


РАСПУТАЙ ВРЕМЯ

роман


Обладатель «Золотого Пера Руси» писатель Светлана Васильевна Савицкая получила за роман «Распутай время» международное признание в Интернете. Всемирный Академический университет Мюнхен-Москва-Гамбург удостоил ее званием и особым знаком «Заслуженный деятель литературы». От Международного союза писателей «Новый современник», на портале которого «Что хочет автор» представлены произведения 10 тысяч писателей, роман Светланы Савицкой «Распутай время» признан лучшим произведением 2007 года и завоевал Золотой значок Есенина.


ISBN/ - 5-3027-0039-4

Л.Р. №002002 без объявлений


© Золотое Перо Руси

© Савицкая Светлана Васильевна


Москва 2008



Содержание:


Часть I ГЛУБИННАЯ ПАМЯТЬ

ДЕТИ НЕБА


Вступление.

Глава 1 Княгиня Арина Старицкая.

Глава 2 Белые пещеры. Старец Нестор.

Глава 3 Душа в душу.

Глава 4 Летающие камни Сейды. Старец Федор.

Глава 5 Молочная река – кисельные берега. Старец Фрол.

Глава 6 Два крика Светланы.

Глава 7 Когда жаворонки спят.

Глава 8 Земля в крестах.

Глава 9 Самосожжение.

Глава 10 Березовая дорога.

Глава 11 Поющая чаша. Старец Александр.


Часть II ВСКИПАЮЩИЕ СВЕЧИ ДУШ

ДЕТИ ЗЕМЛИ


Глава 12 Войны с Польшей.

Глава 13 Кто пан а кто пропал.

Глава 14 Едын бутэ, а друхый пантофэлык.

Глава 15 Гельца.

Глава 16 Вечная сила травы.

Глава 17 Сколько весит слеза.

Глава 18 Маки червони.


Часть III ДЕВА МАРИЯ

ДЕТИ ДВОЕВЕРИЯ


Глава 19 Отрубленные ветви.

Глава 20 Пока не выросла крапива.

Глава 21 Липовый цвет.

Глава 22 Иван да Марья.

Глава 23 Эй, ямщик, гони как к Яру!

Глава 24 Суди люди, суди Бог.

Глава 25 Прищепки.


Часть IV ЗНАКИ СУДЬБЫ

ХРАНИТЕЛИ


Глава 26 Выбирай невесту утром.

Глава 27 Валентина – цыганская дочь.

Глава 28 От сумы да от тюрьмы.

Глава 29 Где зимуют кукушки.

Гласа 30 Мельница.

Глава 31 Частушки.

Глава 32 Отмеченный солнцем.

Глава 33 Душа о счастье.

Глава 34 Колючие усы.

Глава 35 Знак в могиле.

Глава 36 Запах Родины.

Глава 37 Лунные люди требуют душ.


Часть V ВОЗВРАЩЕНИЕ СЛОВА

ДЕТИ НЕВЕРИЯ


Глава 38 Пшеница до самой границы.

Глава 39 Москва слезам не верит.

Глава 40 Слияние рек.

Глава 41 Неграмотные голуби.

Глава 42 Дагестанская правда

Глава 43 В своем сантиметре.

Глава 44 Петр, Василий и снова Петр.

Глава 45 Белое вино.


Часть VI РАСПУТАЙ ВРЕМЯ

ПРОБУЖДЕНИЕ СОЗНАНИЯ ТВОРЦА

Веду собственный поиск


Глава 46 На лысой резине по размытому грейдеру.

Валентина – цыганская дочь.

Глава 47 Свет нашей нежности.

Валерий.

Глава 48 Стокротки.

Гельца.

Глава 49 Сандармох.

300 расстрелянных Савицких.

Глава 50 Спецрейс в Грозный.

Саблин. Горохов. Лембик.

Глава 51 Крагуи птицы.

Сербия.

Глава 52 Какая смерть у храбрых.

Глава 53 Долги детства.

Глава 54 Святое Косинское трехозерье.

Глава 55 Тысяча и одна сказка.

Слишком много Я.

Глава 56 Мои хранители.

Глава 57 В начале было слово.

Детям.

Ссылки и примечания.


РАСПУТАЙ ВРЕМЯ


роман




ВСТУПЛЕНИЕ


Вера и Правда. Это идеи или эпидемии?

За Веру и Правду погибали наши предки.

Все они умерли.

Все они в нас.


Вечность настолько плотна и упруга, что силой воли ее не взять. Хитро, по наитию, как в щели просачивается вода, можно попытаться проникать в эту темноту. И вдруг ярким алмазом пещеры, окруженным темным гранитом небытия, вспыхивает память. Где-то есть слои времени, которые мы не помним. Но мы жили в них! Криками, атомами, протонами, кварками, а потом: факсами, смс-ками, е-мейлами… Боже правый! Мы не повторим дословно, что отправляли по электронке неделю назад! Зачем же разум бьется снова и снова о стены темных лабиринтов времени? Зачем вдруг вот взяло и взбрендило здесь, в этом существовании распутать нити Доли и Недоли, перекрестившие столько судеб?

И почему память наша избирательно помнит лишь узелки? Встречи? Вехи? Бинарные точки?

Слова!


ЧАСТЬ первая

ГЛУБИННАЯ ПАМЯТЬ

ДЕТИ НЕБА


Глава первая

КНЯГИНЯ АРИНА СТАРИЦКАЯ


Почитай вот уж неделю с Крещения, спокойный мороз стоял, ни ветриночки. Солнце яркое. Ясное. От сугробов в небесное безветрие подымались легусенькие малюсенькие снежные крошечки, лазоревыми искорками свет божий вышивая. Перелетали от избы к избе, дрожа в воздухе, и не падая. Если б они были чуть больше, можно было подумать, что это пух, укрывший землю огромной лебяжьей периною, подымается от медленного сонного дыхания самой Земли. Но эти вездесущие веселешенькие ледяные крохотульки попадали в нос, оседали у мужиков на бородах белесым инеем, румянили девкам щеки. И Арина называла их не иначе как райскими пилигримами, что радость людям несут и свет.

Раньше то все шуршала юбками Арина, все хозяйство вела. А после Крещения как-то вдруг успокоилась, глядя на снежинки. Задумалась. Кто знает? Может и не переждет до весенних первоцветов ее душа в бренном теле? Даст Господь отмучиться, позволит превратиться светлой грусти в такую вот радужную частичку. Не все же ей в своей горнице сидеть, как в темнице. Да маяться.

Огромный деревянный дом ее был построен на совесть и напоминал скорее старинный терем. Косое высокое крыльцо, резные колонны. Крыши с изломом пирамид. Над крышей не крест, а конек-солнышко. Владение рода простиралось и на пологие взгорья, названные Солнечной горою, и на окрестные поля, и на озеро Сенежское. А село, где все подчинялось безграничной власти Арины, носило название Гомзино, от слова Гомза, кошель. Многим купцам княгиня помогала. Вела переписку со всей Русью. Дворы в селе – все зажиточные. Дома черленые, полы кирпичные. Арину шибко уважали и крепостные и вольные. Терем ее на самом высоком месте стоял. На самой солнечной горе. И говорили люди, что солнышко Арину любит. Вкруг тучи ходят, а над ее теремом всегда светло. Потому что добрая она, княгиня. Справедливая. Всем поможет. От любой беды советом избавит. И глаз ее особый. Добрый-добрый, какой только у блаженных бывает, что всезнающе на любой вопрос ответить могут. Взглянет - как искра Божья сверкнет.

- Евлампия! – позвала княгиня девку-чернавку.

- Да, княгиня, матушка, - покорно голову склонив, вошла в горницу небольшого роста послушница в черном платке. Глаза таежные. Брови лохматые. Волосы надежно под платочком спрятаны. Туго пуговки застегнуты под самый подбородок. А пуговок то тьма!

Взгляд Арины в пуговках тех затерялся, застрял на мгновенье. Княгиня поморщилась, вспоминая, зачем звала Евлампию.

- Ах, да. Поди-ка принеси мне кунью шубоньку, морозит что-то. Да, подушечку захвати. Я подать тебе хочу диковину одну.

Арина зябко поправила чистый белый платочек, надела на него еще один по плотнее, с печатными розами на синем поле, волосы под платочком поправила.

Самая теплая в тереме горница была и самою светлою. Все четыре окна выходили на солнце. Длинная лавка вдоль окон. Стол дубовый. Широкая кровать с невысокими ножками. Резная табуреточка, у изножья которой таз стоял для умывания и кувшин с водой. Вышитый рушник на носу деревянной уточки. В углу образа, как положено, лампадка горит. Под ней – сундук, возле которого и склонилась старая Арина, успокоила колени на подушке, расписанной шелковыми жарами-птицами. За всю жизнь первый раз Евлампии было доверено подле сундука стоять, глядеть на господские сокровища да безделицы.

Сверху лежал узелок в черной клетчатой шали. Развязывая его, Арина странно так улыбалась, кисти шали разглаживая. Нежная матовая кожа на ее лучистых морщинах от этого тоже бархатно разгладилась и замерла в уложенной годами какой-то блаженной улыбке:

- Вот, Ягодка моя, что у меня на смерть приготовлено.

Руки у княгини были уж совсем старые. Кожа высохла, сморщилась, точно жирная пергаментная пленка, прилипла к костям. Жилки все сквозь нее проглядывают. А глаза молодые. Взор ясный. Память цепкая. Речь точная. Ни единого слова Арина лишнего из себя не выдавит, и слова скупые, как капли из камня. А сегодня разошлась что-то. Глядит на нее Евлампия. Удивляется. Ждет неизведанного. Тайного. Секретного. И чует ее сердце, что секретное это там, в сундуке схоронено. Ворошок развязывают узловатые сухие руки. Аж дыхание перехватило. Что же там? Что?

- Душе не все ли равно? В белом ли в черном в домовище укладываться? – сама себя спрашивала княгиня, по сторонам света укладывая на содержимое сундука углы от клетчатой шали, пока не показались из-под последнего уголка белые шелковые обуточки. Нежно их погладили старческие руки. Ласковый белый шелк им нравился. Переложили бережно в сторону, развернули рубашку, тоже белую, насквозь украшенную в четыре ряда затейливыми мережками.

- Ну-ка тронь рукою, гладеньки! – проворковала хозяйка.

Поняла Евлампия, что это княжеский саван и есть. Но руками потрогать побоялась.

От белой шелковой материи в горнице еще светлее стало. Да и солнышко добралось таки до сундука. И точно свет пошел от савана. Нимб! Аж глазам больно! Оторвалась крепостная от видения, шатнуло ее в сторону к окошку, украдкой слезу смахнула. Но Арина это заметила.

- Да, полно, - проговорила задумчиво, перекладывая все тряпочки, что на смерть положены: и небольшую, но затейливую подушечку, и простынки, и рукодельные цветочки. - Полно, ягодка моя, по горенке похаживать, с ясных очушек по мне слезы ронять. Присядь подли меня, вот тебе одежица сменная.

Весь, ну как ни есть весь бархатный темно-бардовый сарафан, обшитый серебряного шитья лентами, Арина достала с придыханием. Тяжелый. К нему подала прислужнице тонкую полотняную рубаху. Но ей показалось этого недостаточно:

– На вот еще, на Масленицу оденешь, - протянула она красные сафьяновые сапожки.

Евлампия приняла все с поклоном, в ноги кинулась, стала целовать складки одежды.

Княгиня тихонько оттолкнула ее:

- Полно. Ступай.

Но сама от сундука не отринулась. Убрала обратно в гробовой черный узелок белые тряпочки. Отложила подальше. Нырнула рукою в глубины бесконечных одежд, выловила меж ними еще один сверток, обмотанный таким же черным клетчатым платком. Извлекла из него древние книги и рукописные свитки. Стала шепотом-полушепотом прочитывать. Но что-то мешало. Тревожило. Не давало насладиться рукописью. И сначала сердцем, а потом чутким ухом уловила она незнакомые шевеления воздуха. Нездешних переливов бубенцы стремительно приближались. Пришлось убрать все в сундук, поспешно подняться и, перекрестившись на образа, заглянуть в окно.

Дворовые слуги уж бегали там, у крыльца, отворяя широкие двери, потому что громовой голос племянника хозяйки знала вся челядь.

- Родивон! А ну, отворяй ворота! Примай гостей! Доложи княгине, бел кречет любимый племянник с сынком пожаловали. Да к жаркой печи веди! Проморозило насквозь! Бр-р-р!

Старик Родион Михайлович в картузе и полушубке, управляющий, отбивал поклон за поклоном, пока гости не скрылись в дверях, потом сам споро распряг лошадей и отвел их в теплые ясельки, задал корма, потому как княгиня, не дожидаясь доклада, спустилась вниз, протянув обе руки для поцелуев.

- А это кто тут у нас? Откуль тако дитятко?

- Внук старшой, Юрием назвал, в честь деда! – гордо поднял мальца на руки Дмитрий.

Гостей усадили к двухведерному еще не простывшему самовару.

Племянник Андрей и его сын Дмитрий привезли не только внука Юрия на показ, но и в подарок мешок белок на новую шубу старухе, да полную подводу всякого добра.

- А я еду-еду, дай, думаю, уважу тетушку. Вот и загулял сюда! – весело шутил дед Андрей.

- Да куда уж мне сносить! – отнекивалась Арина, улыбаясь и розовея от удовольствия, - думайте-тко!

- Она уж вон други наряды примерят! – поставила на белую скатерть поднос с калачами Евлампия.

- Ах ты, ворона пустоперая! Потешаться надо мной вздумала! Тебя кто спрашивал? Вон поди! – отрезала Арина, - угощяйтеся. Вот ествушка сахарнея, питье медвяное. Пряники в Москве, в лавке Родивон покупал. Хлеба-соли…

Арина сама не ела. Мелкими глоточками прихлебывала чай. Любовалась красотой богатырской Андрея. Сел-то на пол-лавки, ногами уперся о кирпичный пол. Усищи – в стороны! И сын его – красавец. А внук - вообще глаз не оторвать. Кожа белая, что зимний снег. Щеки алые от мороза горят. Глаза блестят, улыбаются. Вот и ее Ванечка был бы таким, кабы не помер на седьмом году жизни. Остается ей одно – внучатым внукам-правнукам радоваться, да украдкой слезу утирать.

После третьей кружки племянник разомлел:

- Решил я… в Покрову Димитрия послать. Пусть дело новое начнет.

Княгиня допила из блюдца чай. Подняла брови удивленно:

- А то дело то в Московии с мельницами, что ж? Не слюбилось?

- Та каки там мельницы? – резанул рукою Андрей. – Мы вот тут решили. То есть… Есть у нас порученьице от Самого, - он сделал паузу, подняв палец указательный для пущей важности своих слов, - всю историю по свиткам, да по книгам старым собрать и в единый труд объединить. Ты у нас, матушка, самая старшая в семье осталася. У тебя, говорят, грамотка старинная схоронена. Вот и приехали по такому случаю на прощеньице-благословеньице.

Княгиня поставила блюдце. Отвалилась резко на спинку высокого своего стула, сказала тихо-тихо, чтоб чада и домочадцы разобрать не могли, медленно из себя слова выковыривая:

- Самого-самого! Да тока кто он сам то? В древние времена многие роды избирали Вождя. Они же имели Старост и Вече. Избирали! Власть просили принять! А не по наследству власть получали! Другие имели князей, которых избирали на семь коло(лет) от Коляды до Коляды. И всякий род правился кудесниками, которые творили жертвы. И всякий род имел старшего кудесника, который заботился о радости всех. А теперь кудесники колдунами объявлены. Почитай все Дети Неба истреблены. Все, кому старше земной жизни живота детей Земли. Дело серьезное, старшего найти. Тока, кака ж я старшая? И не старшая я. У нас старшинство то, эх-эх-эх, не по женской линии, а по мужу идет. Нас же девять в семье. Сестер уж нет. Вот и мать твово деда давно Господь прибрал. В мужски руки свитки переданы. А я уж так.

Андрей аж поперхнулся, тоже перешел на шепот:

- Ты про отшельника Нестора, которого я мальцом в катакомбах видел? Ему же бают триста лет! Думашь, уцелел? Арина! Тебе то тогда сколько?

Улыбнулась опять старуха, сказала еще тише и еще медленнее:

- У меня не один, а четыре брата. Младший Александр – у Белогорье, далече на Востоке, не знаю, доберешься ли. Обладает он тайнами русского боя, в руках ветры дёржит. Другий - у Бела моря, средний Феденька. Только один из нас он умеет летать. Облегчать камни. Подыматься над водою и слушать ея. Фрол самого крутого нрава, на сивой кобыле не подъедешь, живет у белой реки Молочной на Кисельных берегах. На гуще их видит прошлое и будущее, и всех нас. Ему дано повелевать стихиею огня. При ем и вода загореться может. Четвертый – отшельник и есть, но он старший самый, Нестор, у белой пещеры под Московией хоронится. Ведает тайны Земли. От любой хвори избавит, и даже от смерти. К ему сначала и идти надобно, по старшинству. Он растолкует, что и как.

Андрей обратился в сплошной слух. Вырастивший семерых сыновей мужик, сам чувствовал себя дитем рядом с княгинею. Дмитрий молчал, глядя исподлобья, боясь, что голос Арины совсем угаснет, как дотаявший до жестянки фитилек лампадной свечи.

- У меня тока начало свитка. Кое-каки книги зарыты, и лишь по весне их откопать можно, но эт все не то. Остальное уж не знаю, как добывать будете. Да и живы ли они, братья, давно весточки от их не получала, как ни раскидывала руны – все беда по им выходит, а что и как – не знаю, сынки, не ведаю, - перекрестилась, брови свела на переносице, губы поджала.


***

- Ему стрижено – он брито! Ему стрижено – он брито! – ворчала Евлампия, - матушка Арина велела, чтоб ты десять раз урок держал. А ну, сказывай, всю азбуку от Азов до Ятя!

- Уж три раза говорил. Хватит!

- А я те розги приготовила! Вон, в медном тазике мочатся. Так как? Будем науку любить, али Митьку позвать?

Юрка упорно молчал.

- Ми-и-и-и-и-ть! – звучно вскрикнула Евлампия, как выпь на болоте.

- Че, сразу Митьку! Знаю я!

В горницу протиснул здоровенные плечи дворовый мужик Митька:

- Ну?

- Сядь ка тут, послушай. И тебе полезно грамоту знать, - строго усадила его жестом на сундук Евлампия. И повелительным тоном обратилась к малому Юрию:

- Сказывай, дитятко!

- Я не дитятко, я – Юрий Дмитриевич Тишков.

- О! О! О! Щас вот розгу та возьму, посмотрим, какой ты Дмитрич! Все! Хватит! Говори! Ну! Давай! Годовое Коло! Аз…

- Ну, Аз, весна, возвращение Светлых Богов и душ предков из Ирия небеснаго.

- Комоедица кода?

- Кода день и ночь равны.

Евлампия кивала. Митька тоже кивал, значит, правильно Юрий урок держит. И малец, одобренный взглядами, продолжал:

- И Масленица Аз. Зиму провожам, весну закликам.

- Кода?

- В конце березола.

- Следуща буква?

- Буки. Выход змей из-под земли. Велесов День.

- Месяц?

- Цветень!

- Верно! – улыбнулась Евлампия, - Дальше?

- Веди. Первый гром. Перунов день. Отмыкаются Сварги. Тоже в цветене. И Глаголь в цветене. Только в конце. Ляльник. Первые русалии – время бурлящих весенних вод.

- Что еще в цветене?

- Добро. Ярило Вешний. Первые ярилки – праздник весеннего солнца, Солнечной мужеской Яри.

- А в последню ночь цветеня, помнишь?

- А то! Буква Есть. Велесова ночь.

- Что в Велесову ночь на небе деется?

- Чернобог передает Коло года Белобогу.

- Ишь ты, помнит! – ухмыльнулся Митька, он и сам не все знал, что малой называл из азбуки. И было ему в диковинку смотреть Юру, разодетого в вышитую рубаху, полосатые домотканого шерстяного сукна Бручки, красные сапожки по ноге, похожего на игрушечного человечка и стоящего по стойке смирно пред послушницей княгини.

- Потом! – кивала Евлампия.

- Живете. Весеннее Макошье.

- Правильно, - входила во вкус строгая мамка, и, не выдержав, сама продолжала урок, - День Земли Матушки. Месяц?

- Травень. И скотий праздник Турицы во травеню проходит.

- Не подсказывай! – бесшумной лебедью вплыла в горницу Арина с сахарным жженым петушком в руке для Юры, села подле окна, - говори дальше без запинки!

- Зело. Весенние дзяды. Встреча и поминовение Душ предков.

- Верно, - похвалила Арина, - Радуницы на Красную горку пойдут в травене.

- Ну, вот же, матушка, сами и подсказываете! – чуть ли не обиделась Евлампия.

Арина одним жестом закрыла уста прислужнице и другим открыла рот внука. И тот назвал следующую букву:

- День! Лето Лады. Семник. Вторые русалии – проводы Девы-весны. Это уже кресень.

Тут Юрий замешкался. Буква И всегда его заморачивала, и давалась с трудом, потому что у нее не было своего слова. Но он вспомнил ее по знаку солнцеворота на своей груди, висевшему на плетеном из шелка шнурке, и невозмутимо продолжал:

- И! Купало. Союз Неба и Земли, Огня и Воды, Мужа и Жены. Кресень. Тоже кресень! Солнцеворот остановится на небе, потом в другу сторону покатится.

- А в липене?

- Како. День Лады. Не девы, но жены. Потом в липене Люди. Перунов день. Мыслите в серпене.

- Праздники како?

- Спожинки, Велес, Макошь. Окончание жатвы, последний сноп оставляется в поле Велесу «на бородку».

- Осенью, - вставил обрывки знаний молчавший до сих пор Митька, - провожают старые Светлых Богов и Душ предков в Ирий Небесный.

- А букву знашь? – ухмыльнулась Арина. Но Митька молчал, опустив глаза в пол. Зато Юрий выпалил:

- Люди! Мыслите! Наш!

- Тпррр! Поехал в гору! Не все сразу! Тихо! Тихо! Наш – это что?

- Змеи уходят под землю. Велесов день. Вересень.

И опять заминка. Все тягостно молчат. Евлампия подсказывает:

- Буква дня рода и Рожаниц? Ну? Праздник собранного урожая? Тоже вересень!

- Он?

- Ну, конечно, Он! Дальше?

- Покой! Снова день и ночь равны. День Огня Сварожича.

- А Покров?

- В начале Листопада.

- Верно. Дальше?

- Рцы. День Сварога. Сварог кличет всех Светлых Богов и Предков на небо, кое замыкает до будущей весны. Тоже листопад, только поздний. И моя любима буква Слово! Велесова ночь. Во последню ночь листопада Белобог передает Коло Года Чернобогу.

- Три буквы груденя?

- Твердо, Уке и Ферт.

- Праздники?

- Осенние Дзяды – проводы-поминовения душ предков. Осеннее макошье, предзимник, это когда Земля Матушка засыпат до будущей весны.

- А еще один праздник забыл. Кого встречам?

- Зиму Марену! Смерть и Возрождение Коло, когда лишь Велес и Огонь Сварожич остаются на земле с людьми, помогая им пережить торжество Черных Богов. Потом идет стужень. Буквы Хер и ОтЦы. Самый короткий день Корочун. Мороз. Потом Коляда. Новое Коло. Солнце на лето – зима на мороз. Две недели после Коляды – Святки! И сивый Яр на Цы. Встреча Весны с Зимой.

- Зимы с Весной!

- Зимы с Весной, - поправился Юрий, и протянул рассеянно - Все, кажется.

- Опять Ять забыл, - вставила Евлампия, - придется Митьку просить розги вымоченные доставать.

- Вот уж, не надо розги, - мягко возразила Арина, - сейчас все без запинки на одних буквах ответишь, так и петушка получишь, не ответишь, так и нет!

- Отвечу! – улыбнулся Юрий. И начал перечислять заново буквы, - Аз, Буки, Веди, Глагол, Добро, Есть, Живете, Зело, И, Како, Люди, Мыслите, Наш, Он, Покой, Рцы, Слово, Твердо…

- Довольно, - видимо устала слушать княгиня, подошла к Юрию, - молитися как надо?

- С телесами омытыми чистой водою!

- Вот и умница, - вручила она Юре петушка, сама обе руки возложила на его маковку и сквозь них поцеловала русые кудри, - поди, погуляй, дитятко!

На этот раз, Юрий не стал поправлять свое имя, в рот лакомство засунул. Глазки заблестели от счастья.

А к вечеру из горницы Арины песни потянулись. Это девки пришли к старой княгине на посиделки. Да и Юрий тут как тут. Арина, даром что стара, а тоже, не отставая от них вышивала. И равной ей в мастерстве никого не было. Пред нею на столике стояло несколько коробушек с мельчайшим бисером разных цветов. Нанизывая каждую бисериночку на иголку, Арина находила ей на бархатном лоскутке без эскизов и рисунка нужное место. Получалась крошечная птица матерь Сва. С перьями жаркими: от оранжевых и желтых до червонных и белых. Готовила Арина внуку подарочек. Кропотливо, старательно и долго. Жаль, что к тем годам гусельки в Московии все повывели. Но народ помнил на память их звучание и многоголосьем пытался заменить былинную прелесть старых песен. Арина пела не так сильно, как девки, зато на слова была памятлива. Начало песен запевала сама. А уж они подхватывали:

- Эиой, эиой, уж вы доски мои,

Эиой, эиой, гусли звонки-ие.

Эиой, эиой, заиграйте мне,

Эиой, эиой, заиграйте вы мне,

Эиой, эиой, да про старо-ого,

Эиой, эиой, да про удало-ого,

Илья Муро-мыца…


***

Прямая родственница Арины по покойному мужу передала грамоту, чтобы ждали в тереме приезда беременной снохи. Срок родин Августины, крестницы старой Арины, со дня на день мог наступить. Ее привезли в крытой повозке. Поместили в теплой горнице. Что-то с ней было не так. Потому что во всех уголках поселилась тревога за благополучие родов. А Зима никак не хотела с Весной встретиться. Стоял уж ветряный холодный март. Загостившиеся с Крещения гости засобирались к Нестору. Сколько можно! Только Боги видимо забыли о правилах азбуки.

- Евлампия! Подорожники собери! Родивон! Седлай тройку Дмитрия! – гоношилась княгиня, и, зная, чем заманить племянника, заявила, - а тебе Димычок, еще кое-что передать хотела. – Она одела на его сынка Юрия ладанку, вышитую мелконьким бисером, с землей родною внутри, и со словами оберега по кругу: «Иду-иду, веду-веду, заведу запутаю. В молитву закутаю. Глаза отведу, любой дорогой пройду, изведу беду. Храни меня Господь. Аминь». - Вот, приедешь от Нестора, и достану на волю Божью из потайного места еще и свитки. У меня в лесу под снегом сундучок дубовый хоронится…

А внука Юру ей вообще нисколько не хотелось отпускать. Столько жизни было в нем! Столько радости! Душа точно приросла к мальцу. Размякла мякотью сердечной. Но и как делу не помочь с летописями! Нужно.

Андрей и Дмитрий готовили в дорогу котомки с пищей. А внук Юрий подглядывал за Августиной. Профиль белый, точно фарфоровый. Глаза полны печалей. Под сарафаном угадывается живот, где шевелится новая жизнь. Мальчик или девочка? И как это оно на свет появится? Вот бы углядеть, хоть краем глаза! Куда там! Везет его отец к древнему Нестору. Зачем? Тут же интереснее! И грамоту он здесь узнал, и Августина рожать собралась…


Глава вторая

БЕЛЫЕ ПЕЩЕРЫ

СТАРЕЦ НЕСТОР


От Солнечной горы, где находился Удел Старицких, до пещер Московии – день пути. Кони ехали резво. Получалось так, что едет Андрей и везет сына с внуком в свое собственное детство. Андрея волновала из всех первых воспоминаний лишь встреча с Нестором. Теперь, сам убеленный сединою, он пытался что-то рассказывать Дмитрию, кроме самого главного, что было нацарапано в тех таинственных пещерах. Или Нестор не объяснял ему малому смысла загадочных знаков? Или объяснял, но Андрей не помнил? И теперь, глядя безразлично на покрытые оседающим рыхловатым мартовским снегом поля, Андрей тревожил памятью душу.

Это было лето? Это было знойное лето! Секунда-миг! И Андрей становится Андрейкой. Попадает на полвека назад. И все так ярко и так по-настоящему живо вспомнилось:

Усатая трава Дурной огурец обвила белесым облаком тиссовые ворота. Дорога от них, выложенная напрямки через топи лесные - болотные березовыми стройными ровными жердинами – бревнышко к бревнышку – белым рушником, провожала поселян к Московии.

Дорогу ту дед Устин проложил. Он и сад завел на своем подворье, какого ни у кого не было. По весне цвели под яблоньками незабудки, расстилались прохладным ковром ландыши и барвинок. Прямо в саду прудик вырыт, и плавают по тому пруду гуси-лебеди. Карасики чавкают, с берегов травку губёшками собирают. Устин и облепихи сам посадил. Поменял у заезжего купца три саженца на пуховую козульку.

Красивые ягодки у той облепихи, лечебные, солнышком напитанные, да тяжело их собирать. Прячутся они в длинных листиках и совершенно не хотят срываться с веток. Их защищают шипы и колючки, каждый раз неожиданно впивающиеся в детские пальчики.

Рядом на самом высоком цветке шалфея трещит, посмеиваясь над незатейливым сборщиком, кузнечик. Андрейка только сейчас заметил, что кузнечики поют… ногами!

Рыжие ягодки лопаются, истекая кисловатой желтой кровью, которая ползет щиплющимися струйками по рукам до локтей. Рубашонка окрашена горошинами мелких облепиховых брызг.

Если бы не дед Устин – видал бы он видом эту облепиху! Но тот приехал давеча к отцу и так наплел про свое житье-бытье, прямо заворожил.

Андрейка уж месяца три как работал с отцом и его братьями на каменоломне. Белый камень они добывали для строительства Кремля Московского. Навострился малец по катакомбам лазить. Где взрослый не протискивался – он, вывертываясь, проползал. Еду для старателей передавал. Все ходы и выходы как свои пять пальцев знал, почитай, всю Московию излазил, только под землей. А руки… А что руки? Он ведь мужской работой занимался, а ни каким-нибудь бабьим рукоделием! Но дед как глянул на детские пальчики, огрубевшие от белого камня, так и запричитал:

- Ах, бедушка! Лада! Леля! Кибела! Мальца то угробить решили что ль?! Рученьки разбил совсем!

Андрюшка был в семье Тишкова первым. А после него – еще пятеро. Поэтому на «мальца» губы надул, сверкнул обиженными глазюками:

- Я не маленький!

Дед отвел отца в сторону. Тот долго смотрел на белые камни далекого Кремля, пока дед что-то горячо доказывал. Навостривший уши Андрюшка из всего разговора разбирал только дедово жужжащее на четырех последних зубах «не гоже» да «не гоже!»

Потом отец кивнул и оба подошли к мальчику.

- Дед в учение тебя забрать хочет. К самому старцу Нестору - всего рода отцу, по осени свезет показать. Приглянулся ты ему. Пойдешь?

Андрейка насупился. А дед Устин пред ним на корточки опустился и заговорил, как ручейком зажурчал:

- Терем ваш красив. А мой поболе будет. Весь, как ни есть весь березонькой обшит. И дорожки таким же брусиком выложены. И мостик. А ворота из крепкого тисса точил. Те ворота ни один татарин не порубит. Стрелы от них, как от кованных отскакивают.

Но Андрейка молчал, все ниже голову опуская.

- А в прудике у меня лебеди плавают.

- Лебеди?

- Да-а-а, - дед почувствовал, что зацепило, и начал прям таки сказочно намурлыкивать дальше, - белые-белые! Я периночку тебе подарю лебединую. И садик у меня есть. В садике белы яблочки. Я их с медом люблю. У меня в саду дуб растет, в ём пчелиный домик. И мед там тоже белый.

Но Андрюшка замотал отрицательно головой.

- А еще я тебе жеребчика подарю косматенького.

- Жеребчика????

- Он на следующее красно летушко в коня вырастет. Дядька мой на поле Куликовом вместе с Дмитрием Донским сложил голову. Так это его коня внучонок! Научу по-богатырски его заседлывать, на коня накладывать потничек, а на потничек – войлочек, а под потничек подкладывать подпотничек, на подпотничек седелко черкасское, и подтягивать 12 подпругов шелковых, и шпилечки вытягивать булатные, и стремяночки подкладывать серебряные, пряжечки подкладывать красна золота, не для красоты, ради крепости богатырской!

- Деда! А жеребчика твоего как звать?

- Поверток!

- А коли я Нестору не приглянусь?

- Да как не приглянешься? Он же старец седатый, пилигримище осевший. Сидит во чуринге, бечадне слово на камне высекат. Ему таки добры молодцы ой как нужны!

Так и попал Андрей к Устину. А попал – надо облепиху собирать. И вот уж полон туесок. Но бочка под ногами подвернулась. И Андрейка на черной земле под неприветливым колючим деревом. Плачет. Руками слезы размазывает. Ягодки по одной снова в туесок собирает…

Вот Устина он хорошо запомнил. Запомнил, что разъеденные кислотой облепиховой руки потом много дней были покрыты язвами, гноились, чесались. Но все эти неприятности с лихвой восполнил жеребчик Поверток. А Нестора? Ну, вот же, доходят они до лаза в пещеры. Что потом? А потом обрывается память, как веревка обрубленная. Лишь кусочки видений на мартовском снегу – то ли было, то ли привиделось: кит на стене? Или лось?


***

Ранней весной окрестности западной окраины Московии было узнать трудно. К ночи остановились на постоялом дворе у реки Пахры. Ели уху карасиную, подорожные пироги с картошкой потихоньку доедая. А с утра подались к «кошачьему лазу» Нестора. Следы лаптей образовали дорожку к роднику и идолу Двуликой. Значит, жив старый. А вот и он сам выполз на Божий свет с серебряной флягой. Глядит на гостей мягкими звездами своих очей необыкновенных. Щурится.

- От Арины поклон тебе, батюшка, - поклонились все трое.

- Никак Андрей? – обнимает старец всех по очереди.

- Дмитрий, мой старшой, а это внук Юрий, - представляет детей Андрей.

- Устин то как?

- Помер давно, почитай четверть века назад, - опустил голову гость.

- Царстие ему небесное! – воздел руки к небу Нестор, - а ко мне то как? Дело пытать? Аль от дела лытать?

- Дело у нас серьезное. Но погоди о делах, - медлил Андрей, ширинку прямо на дубовом столе у Двуликой расстилая. Он достал из котомки снедь: вяленое мясо, окорок, соленые рыжики, короб с сахарной брусникой, бочажок с вишневой брагой, огурчики, - расставил на столе.

- Ой и лепота! – потирал сухие ладони Нестор, сам тем временем доставая из-за камней берестянку с сурьей. На белых его щеках румянец разыгрался.

«Как же ему так много лет и он не помирает?» - думали Юра и Дмитрий, да и Андрей, скорее всего тоже. Нестор вроде услышал их мысли.

- Да, выпьют Боги в Сварге за наше счастье священную Сурицу, как и мы пьем сейчас за них! А я вот вам что скажу: пить надо в меру! А моя мера – ведро! – старец рассмеялся собственной шутке, как молодой, ядреным огурчиком закусывая Сурицу и вишневую брагу, запел частушку и пустился в присядку: «Вот он я, вот он я, вот он – выходка моя. А вот он выходка моя, а поглядите т на меня!» - выпрямился и ладонью пригласил к продолжению частушечного перепляса Андрея.

Грубая льняная одежда серого цвета на нем местами порванная и аккуратно зашитая потайными стежками, вся латанная перелатанная, надежно покрывала стройное тело, идеально красивые ноги и руки. На голой груди от присядки на шелковом шнурочке прыгал коловрат, как у прибывших в гости мужиков. В волосах серебряных – вплетенные мелконькими косичками жемчужные нити. На голове – льняной обруч с загадочными знаками. Белые волосы кольцами спускаются на плечи. Борода лопатой – в ней можно птицам гнездо вить. Нос прямой с красивыми ноздрями. А брови большие лохматые русого цвета. Ресницы темные. Глаза синие, ласковые.

- Моя милка кудри вьет, в баню собирается. Моя милая не вей. Полюблю и без кудрей, - поддержал его Дмитрий, глядя на отца Андрея, сможет ли тот тряхнуть стариной и выдать что-нибудь подобное. Но в круг пустился Юрий.

- Посажу рябинушку в зеленый сад на глинушку. Я милушку дожидаюсь - ох! Пятую зимушку!

Мужики засмеялись громко, тут уж и не выдержал старик Андрей, опрокинул в пасть Сурью залпом, крякнув в усы, и басисто поддержал внука:

- Меня милка не звала аж четыре месяца. Елки палки! Бревна скалки! Я хотел повеситься!

Все рассмеялись соленым мужским частушкам. Еще выпили.

- Как така славная Сурица получатся? - спросил Андрей.

- Ой! Мудро хозяйство вести, эт вам не лапти плести, - улыбнулся Нестор, - девясил заваривать надо с шалфеем пополам и добавить мед. А три дни постоит, да выбродится на солнышке, так и процедить через шерсть. И пить можно по пяти раз на день и жертву богам давать. Так зачем пожаловали? – спросил вдруг серьезно Нестор, когда насытился. Глянул твердо. И стал вдруг совсем чужим неприступным стариком с жестким взором.

- Сказывала Арина, есть у тебя…- икнул развеселившийся не на шутку Андрей.

А сын толкнул его в бок.

- … летопись, - все ж таки закончил Андрей.

Старец Нестор крякнул, вытер рукавом бороду. Взглянул уже почти сурово:

- Есть то она есть. Да про непрошенных гостей ли честь? По Сеньке ли шапка?

- Испытай, отче! – упал на колени еще недавно смеющийся разухабистый Дмитрий, а теперь серьезный, как на погосте.

- Эх, Арина-Арина! Все путает вечно сестрица! - бросил о стол недоеденный огурец Нестор, - Не с меня начинать то надо, а со младшего Саньки, что в Белогорье ушел. Потом по старшинству – к Федору в Беломорье, затем на Белу реку ко Фролу. И уж потом ко мне… Не гоже так урывками то Вечность дергать! Что – смерть за усы!

- Просим милости твоей, отче! Не гони! Не гневайся! – в ноги упал и Андрей.

- Ну, что ж, смерть – она и начало новой жизни, знать о том Велес распорядился, идем за мной! – сказал старец непонятные слова, и повернулся к лазу.

Таинственный мир подземелья начинался с выдолбленного в белом камне отверстия с Юру ростом. Всем пришлось пригибаться.

Когда-то давно, после пожара Дмитрий Донской велел отстроить новый каменный город, взамен старого деревянного. Тысячи людей работали, чтобы стала Москва белокаменной. Камень везли из Ярославля. Из Владимира. Но и не только. Добычу вели прямо под территорией Москвы подземным способом, чтобы не оставлять на плоскости карьеры. Московские каменоломни рождались по берегам рек. Камень извлекали, вбивая клинья и поливая их водой, после чего известняк крошился и рушился. Этот способ унаследовали строители белокаменного города от предков, что возводили черноморские дольмены. Старатели шли по наитию, где легче идти, где порода мягче. Выросла запутанная система подземных лабиринтов. Среди крестьян, которые в основном и занимались добычей, было не мало жертв в результате обвалов. Никто из рабочих уже не отваживался идти по старым следам лабиринтов, называемых сьянами. Ведь обвалы случались каждой весной, постепенно уничтожая систему. Подобных подземных сооружений под Московией очень много и никто не знает, когда может провалиться под землю целый поселок или город. И только Нестор жил здесь, не понятно как…

Узкий проход из обжигающего холодом камня вводил в состояние дрёмного ужаса перед могильной чернотой. Первым лез Нестор, последним – Андрей, подталкивая ноги ползущего впереди внука Юрия. Потеряв счет минутам, они выбрались в небольшой зал, где горели три свечи на едином подсвечнике. Немного передохнув, полезли в следующее узкое отверстие.

Ходы в пещерах разделялись на три вида. Шкуродер – самый узкий, преодолев такое место, в лучшем случае можно остаться без одежды, а в худшем застрять. “Ракоход” – где возможно лишь проползти только в обратном направлении. Штреки – стандартные ходы, оставшиеся со времен выработки белого камня.

Пещерные системы - очень опасное место, хотя их состояние и поддерживал старец Нестор, угнетали темнотой. Дороги подземных недр достигали 30 верст. Но Нестор повел гостей в сокровищницу. Миновав еще несколько “шкурников”, они оказались у сьяна – узкой щели длиной в 25 аршин, Нестор назвал ее «Щучка». Дмитрий подумал, что с другой стороны этого шкуродера вылезет только его скелет. Под землей ему все было в диковинку, не чувствовалось время, его как бы не существовало, оно растворилось в тишине и темноте. Юре тоже казалось, что даже почвы нет под ногами. Абсолютную невесомость ощущал Андрей. Он удивлялся, что ничего не помнил из давнишнего посещения пещер. Только как вошел и вышел, разве что вот эту невесомость… Очевидно, Нестор владел тайной гипноза. Временами сводило с ума пламя свечи, бившееся и грозящее погаснуть. А потом в небольшой пещерке вдруг взвились потревоженные летучие мыши. Они шарахались по сторонам, оставляя растворяющееся эхо криков. После набитых синяков в узких пространствах о многочисленные торчащие камни, путешественники прям таки провалились в объемный зал с высокими потолками, где принялись рассматривать старые надписи на стенах. В нем теплилось опять же три свечи, и тянулись проходы в семь сторон. Нестор свернул в ближайший. По дороге они увидели водокап. И удивительной красоты кольцевидные сталактиты сталогматы и сталогмиты. Вода собиралась в довольно приличную по размерам серебряную чашу. Сразу за водокапом – лежбище Нестора – уютная комнатка, на камнях – огромный ковер. Кровать, устеленная белыми шкурами. По периметру – ловушки для крыс.

А в соседней «комнатке» путники ахнули! Нестор поднес фитилек к небольшой веревочке, и загорелись сотни свечей! От этого из семи раскрытых сундуков точно свет отливал Божий. Золото, жемчуга, самоцветные камни, бархатная царская одежда, отороченная соболями, кольчуги, серебряное оружие, нагрудники зерцала… Глаза разбежались по всему этому великолепию. Очарованных гостей разбудил тихий спокойный голос хозяина:

- Выбирайте, что глянется, так и можете забрать в подарок от Земли самой.

Но Андрей поднял руку, чтобы сын и внук не совершили непростительной ошибки. Среди сокровищницы он внимательно углядывал свитки рукописей. И, найдя, указал на них:

- Вот они, отче! Награди знанием!

С улыбкой старец головою повел, нагнулся за хрупкими листками:

- Вы прошли испытание. Воля ваша. Слушайте!

Широким жестом Нестор пригласил гостей присесть на ковре. И начал медленно петь - прочитывать странные закорючки, совсем не похожие на буквы, скорее напоминающие черты и резы на стенах пещеры:

- Через поле широкое, Через море глубокое. Летели лебеди – белы птицы, Белы птицы – быстры крыла. Мостили они мосты - все дубовые, стелили они пути – красным бархатом; красным бархатом , жарким золотом; жарким золотом, светлым серебром… А в Земле белой – белым-белой той – пели дувну песнь Старцы Вещие; пели дивну песнь о веках былых, да о мудром Боге, о Велесе.

Мудрые ведают: живут на Земле от веку дети Земли и Неба.

Детей Земли называют иначе детьми живота, ибо пришли души их во времена давние – назапамятные из Животного Чертога; с тех пор наипаче всего ценят они живот плотский и не ведают жизни иной.

Детей Неба называют иначе волотами, ибо пришли они – дети Вещего Бога со далеких звезд; им открыты великие тайны Божеские и дано им зреть Очами Духовными То, Что Сокрыто.

Вера детей Земли – суть поклонения луне и лунным Богам.

Веда детей Неба – суть следование Стезею Солнца и почитание Единого, но многоликого в проявлениях, Солнечного Бога.

Цель жизни детей Земли – удовлетворение страстей живота, ибо Дух их подчинен плоти.

Цель жизни детей Неба – раскрытие в себе подлинного СЕБЯ (АЗ ЕСМЬ)…


***

Текст обрывался.

- А дальше? – нетерпеливо воскликнул Юрий.

- А дальше то, что раньше. В этих сьянах( Нестор обвел глазами своды пещеры) хранится лишь часть. Главная доля Прави, та в которой описано, как один на один с целым войском бесовским бой держать можно человеку Неба, далеко-далеко на Востоке в Белогорье у белых монахов. Втора часть тайны у Бела моря, где живут летающие камни Сейды. А еще, у Белой реки Молочной… Как собирать будете?

- Наш путь далек и долог.

Без слов встал старец, подошел к сундукам, подал Андрею белый плащ, Дмитрию – синий, Юрию – красный. Отсыпал полные карманы золота. Подарил жилетки с пластинами на грудь неизвестного прочного металла. Объяснил, что нагрудник у воина на груди – зерцало – отражает не только стрелы, но и взгляды злых духов. Обнял крепко. Перекрестил на все четыре стороны. И проводил до выхода.

Но не случилось в тот мартовский день проститься. На воле ждал гонец от княгини:

- Беда у Старицких! Августина после родов умират! Нестора Арина зовет на помощь! Кланяться велела.

- Вот же! Говорил! – сокрушался старец Нестор, - не гоже поперек батьки в пекло лезть! Ну, Аринушка, сама виновата!

Сразу же тронулись в обратный путь.


Глава третья

ДУША В ДУШУ


- Ах ты, беда, беда, Нестор! Не выходит послед! Девка вся горит! Сгорит вся! – всхлипывала безутешно Евлампия.

- Что с ребенком?

- Да че с им сделается. Жив младенчик. Тока как ему без ея? Помреть она. Ой, помреть!

- Воды согрели? Молока принесли? Тряпиц чистых приготовили? – оборвал причитания Нестор. Глянул недовольно на мечущихся дворовых людей, что от всеобщего беспокойства не спали, жгли без толку лучины и свечи.

- Все есть, батюшка!

- Так подите все вон! Мне с боярыней одному остаться надобно. Без баб!

- Кто ж подавать будет?

- Юра! Дверь затвори за ними! Не пускай никого!

Малец остался, привыкая к духоте полутемной комнаты умирающей Августины. Теперь ее профиль уже не казался мраморным. Будто леший какой вдруг и разом красоту взял, да и унес! Изо рта ее исходил летучий ужасающий запах, как пахло обычно от больных почками. Намаявшись после длительного неудачного первородного процесса, молодуха равнодушно взирала на вошедших. Скомканные распущенные волосы были раскиданы по подушке темными паклями. Рот приоткрыт – на зубах желтоватый налет смерти. В глазах горячечный сухой блеск. Нестор тем временем отодвинул от окна парчовые портьеры, вынул тяжелые скобы ставней, отворил окно, запустив в светлицу свежего мартовского воздуха.

- Так-то лучше! Ну-ка, слей! – скомандовал он Юрию, указав глазами на таз с водою, взяв в руки мыло, и обратившись к мученице спросил, - Когда родила?

- Давеча в полдень, - ответила Августина тихо, - я помираю?

- Кабы помирала, я б те медны пятаки на глаза примерял. Не болтай почем зря!

Августина обиделась. Задрожали губки. Покраснели глазки. Девка стала еще страшней. Старец понял, что переборщил в строгости. Присел к ней на край кровати.

- Ах ты, лебедь белая! Ну давай посмотрим, что там не так, - Нестор прямо через тонкую рубаху помял живот руками. Августина морщилась, - больно здесь?

- Да.

- А здесь?

- И тут больно. И грудь распухла. Сил нет. Помру я, батюшка?

- Вот заладила: «помру – помру»! Я те помру! А кто дите кормить будет? На ноги ставить? – Нестор задрал подол спальной окровавленной рубахи.

Августина сжалась вся, пытаясь еще из последних сил закрыть «позор».

- Тих, тих, тихо! – уверенно придавил ее ноги на прежнее место Нестор. Углядел кусок болтающейся пуповины. Попытался выдавить послед рукою. Но тот сидел крепко в теле женщины и не собирался так просто покидать лоно.

- Ладно. Попробуем иначе.

- Что?

- Для начала, я тебя тряпицею протру. Испачкалась ты вся, боярыня-матушка.

Нестор запел одною мелодией незамысловатую песнь. Губы сжаты. Глаза стали рассеянными. Он обмакивал тряпицу в миске парного козьего молока и обмывал молодое тело женщины. После омовения раздетая донага Августина слушалась одних лишь взглядов старца. Он все еще продолжал мычать мелодию, когда осторожно стал собирать в косы разбросанные пряди. Гладить волосы. Массировать голову, выгоняя жар книзу.

- Ах ты, жалейка моя, бедна жалеечка, дай-ка соберу твои русы косыньки, - зашептал Нестор осторожно, - у, каки они у нас густеньки! Каки длинные! Муж то часто тебя гладит?

- Часто батюшка, только руки у него не как твои. Цеплят он меня больно-больнешенько. Спасу нет.

- Тих, тих, тихо, - не сердися, лапонька. Не надо. – Нестор массировал молодухе голову, потом плечи.

- Ой, кажется, молоко побежало, - встрепенулась Августина.

- Правильно. Так и должно быть. - Нестор осторожно стал поглаживать разбухшую, потрескавшуюся от молозива и разламывающуюся от боли грудь роженицы.

Время от времени прильнув губами к молочной струйке, он гладил ее тело, втирал то маковое, то льняное масло в трещинки. Руки его, не смотря на то, что жил он в земле, были очень красивыми. Белыми. И неправдоподобно молодыми. Юрию казалось, что от них свет сейчас изливаться стал. Августине же это не казалось – она чувствовала этот свет, и его мягкую прохладную, но и горячую в то же время, и сладко-медовую силу Земли. Точно ворожили они сами, белым огнем очищая тот адский красный жар, наполнивший болезнью бедное беззащитное существо. Жар опускался ниже и ниже. И это видел Юрий. Щеки Августины остыли. На белой коже выступил здоровый румянец. Но послед все еще был в теле. И удалить его снова не получилось.

- Ох, за что ж Боги на тебя прогневались? – вздохнул Нестор, улыбнувшись, - ну-к дай-ка мизинчик твой. – Старец прикоснулся губами к ее пальцам, стал целовать руки снизу до плеч. Августина выгнулась, грудь ее вытаращилась налитыми свеклами, прося ласки, - Щас, щас, погоди, мы его вытащим, мы его обманем, - приговаривал Нестор, переходя на шепот, лаская барыню с головы до пят. Та закрыла глаза.

Юрий уже совсем не понимал, что делает Нестор. И почему Августина постанывала от его рук все сильнее и протяжней. А потом вскрикнула:

- Воздуха! Батюшка! Воздуха! – пересохшими губами.

- Ну давай! – рявкнул он неожиданно, - Напрягись. Сама! Без меня. Теперь все получится! Руками упрись в кровать!

- У-ууф! Уф! Аййй-яй!

Послед вышел медленно. За ним хлынула кровь. Много крови.

- Юрка! Тряпки! Сегодня свечи Ладе-Леле-Кибеле ставить будем! Ты то че дрожишь, малой? Крови испужался? Крови много еще будет на твоем веку.

- Я не из пужливых, - бледнея отозвался Юрий.

- Теперь уже только сон и пища! - сказал Нестор Августине, вытирая ее молоком козы, - Ибо только сон и пища дают здоровье!

Она поймала его руку, испачканную своей кровью, и поднесла к губам, благодаря и вместе с тем прося глазами о вечной дружбе и покровительстве.


***

Говорят в народе, что два месяца после рождения ребенка роженица еще сырая. И ей нельзя выходить на люди. И ребенка показывать. Чтоб не сглазить. Ибо душа его еще ни на небе, ни на земле. Муж крестницы Арины служил в московском стрелецком полку. И ему послали весть о рождении наследника. А Нестор, пока приходила в себя Августина, поселился неподалеку в лесу.

Возле поваленной сосны устроил он небольшую землянку с печуркой. Наземь поверх сена бросил медвежью шкуру. В терем не ходил. Арина сама спустилась, как срок двухмесячный минул. Юра землянку показал, он везде лазил, и к старцу дорогу знал.

- Поклон тебе низкий, Нестор, отогнал от нас смертушку, - опустила до земли правую руку Арина.

- Кабы так было – было б лучше. Не отогнал я ея, похоже на то, что душа в душу ушла.

- Да на когож - то Господи?

Будто отвечая угрозою на ответ, сальные свечи текли от ветра, сильно потрескивая. Нестор глянул долгим горестным взором на майское слабое солнце:

- Скоро узнам.

Старики посидели. Помолчали. Юра рядом бегал. Веточки для птичьей клетки собирал в вязанку.

А за ними из-за дерева наблюдала Августина. Принесла старцу пирожков, дождалась, пока посетители уйдут. Подошла тихонько. Встала подле него, улыбаясь. Узелок, пахнущий вкусно, протягивает. Молчит. В лесу – никого. Только белки с ветки на ветку скачут. Да свиристелки чвикают.

- Ну, как ты, лебедь белая? Гляжу: на ноги встала…

- Ой плохо мне, - лукавила Августина, улыбаясь и глаза пряча, - грудь болит, а помочь некому. Молоко я принесла.

Нестор, зная, что она никогда уже не сможет забыть того сильного воздействия белого огня, понимал, почему руки молодухи вздрагивали от нетерпения справиться со шнуровкой на груди. И старец позволил себе еще раз окунуться в омут молодости. Не стал ерепениться и позорить девку. Выпил по очереди из обоих чаш благословенный напиток. Опустошенные груди мягкими тряпочками повисли. А Нестор гладил их, любуясь.

- Ой и сладкое твое молоко! – улыбнулся в усы старец.

- А я не только молока принесла.

- А чего еще? Пирожков?

- Ага. Пирожков… - опрокинула Августина Нестора на медвежью шкуру.


***

Через три дня сиделке Евлампии нездоровиться стало. Полезла она в подпол за медом. А как на свет божий вытащила бочонок, ахнула:

- Ой! Голова побежала! – и упала без чувств.

Омывали Евлампию только женщины. И так как умерла она, не будучи замужней при жизни, неопороченной, хоть и в изрядном возрасте, ее обряжали невестою. Распустили волосы. Домовину покрасили в розовый цвет, украсили цветами. Пели песни все свадебные, в причитаниях называли белой лебедушкой и княгиней. Дворовым подругам покойной раздали, как на свадьбе цветные ленточки. Нестор сидел в углу столовой комнаты, никого к себе не допуская. Избегая взглядов Августины. Строгий. Заостренный, как риф морской. В глазах тоска адская, мол, сами меня из пещеры вызвали. Но никто с упреками не приставал: ни Арина, ни Августина, ни тем более, Юрий.

- Вот и закрыла ты свои глазоньки, голубка моя сизокрылая, - пробормотала Арина, головой качая вместо слез часто-часто, как заморский слоник, наклонилась, поцеловала покойницу в лоб, - Ты меня, ласковая моя оплакивала. А смертный Бог Яма не захотел меня старую к себе. Вот и переждала я до весны. Да без тебя осталася, светлая моя, ясная…

Арина отворила сундук, достала шелковый саван, отороченный изысканными кружевами и мережками. И белые тапочки. Сама без слез на любимую служанку одела.

По народным поверьям, умершая, которая при жизни не обрела своей супружеской пары, не может перейти на тот свет невенчанной, и обречена бы скитаться в земном мире. Поэтому, рядом с Евлампией положили камень, одетый в лисью мужскую шапку. И обвенчали с тем камнем.

А после похорон Арина семь дней кряду сидела сиднем над гробовищем. Не ела, ни пила. Молилась в своем посту. Сидела, как обложная снеговая туча. И сыпался с ее уст снег. И пахла уже серой пылью кладбищенской.

Ждала Яму, Бога Смерти - а пришел Юрий.

- Баба Арина! Ты обещала отцу свитки раскопать какие-то. А мне – рассказать про жар-птицу, - бодренько сообщил внучатый племянник.

Медленно поднялись на него удивленные старческие очи. Интерес, в них разбуженный набирал мощь и силу.

- Ты мне про птиц еще урок рассказать должон, - проскрипел отпугивающий смерть скрипучий голос княгини.

- Уже рассказывал, - дразнился Юрий, радуясь, что княгиня наконец, слово промолвить соизволила.

- Еще раз не помешат, - Арина с трудом разогнулась, встала, обняла мальца, - ах ты, дитятко-дитятко, солнышко, боженька…


Глава четвертая

КАМНИ СЕЙДЫ

СТАРЕЦ ФЕДОР


Зорьку утреннюю всколыхнула битва двух могучих птиц. Нарушила покой. Разбудила ветер. Теплые волны пошли в разные стороны от их потасовки, взъерошили зеленые травы покосного луга, прошлись ласково среди берез, упруго уперлись о полосу густого проосиненного местами ельника, и откатились обратно в небо. Птицы кружили, забираясь все выше, все смелее подлетая друг к дружке, там в воздухе, соревнуясь в силе и ловкости, разгоняя крыльями, как веерами солнечные потоки. Их непонятные крики заставляли все живое в тревожном волнении обращать глаза к недосягаемому небесному пространству. Когда птицы оказались совсем близко, Дмитрий угадал по пестрому оперению соколов, но еще не мог понять, играются они или бьются.

- Да, любятся они, - утвердительно заявил пятилетний Юрий, что увязался с отцом и дедом до Беломорья отшельника Федора послушать. И повторил, будто заглянул в мысли отца, - любятся.

- Им что, земли мало?

- Дык, а зачем им крылья?

Дмитрий лоб нахмурил, думку зажав промеж морщин, чтобы не выпустить, пока до конца не выдумается вся.

Морозы, что начались в Крещенье, задержали Дмитрия в гостях у княгини Старицкой до конца весны. Потом эта история с Августиной привязала их к терему. Держала подле старинных книг жестокая надобность. Необходимость. Не в один день и не в два, день за днем, постепенно доставала из своих заветных сундуков Арина древние книги, да свитки. Дмитрий с отцом Андреем кое-что переписывали, кое-что перерисовывали. Пока все до строчечки не вызнали, не уяснили.


***

Дед Андрей вперед дозорным поехал. А отец одну единую сказюлечку знал. Как ни просит Юрка сказочку на ночь рассказать, он все про Жихарку, да про Жихарку. Как тут добрым словом не помянуть старую Арину! Она же и колядки разные объясняла, и песенки пела, и былины говаривала. Особенно нравилось Юрию, как про птиц волшебных рассказывала. И кто в кого обращается.

- Ты бы отец рассказал о птице счастья.

- А я не знаю такой. Ты то сам много ли про птиц знашь?

- Я почитай про всех их знаю. А про нее баба Арина ничего не рассказала мне.

- А кого знашь то?

- Финист ясный сокол – птица воин, бог-войны Волх, защитник Руси. В птицу Стратим превращается Стрибог – бог ветра. Есть и птицы наполовину птицы-наполовину люди, Гамаюн, например, или Сирин. Только меж них большая разница. Гамаюн поет, когда меняется царская власть, она все знает и все ведает, и от чего свет божий, и от чего звезды и луна. А Сирин – птица беды, человека убаюкивает и со свету сживает, в эту птицу Велес обращаться может. Баба Арина говорила, что его лик рогатый можно на храмах увидеть белокаменных во Владимире и Покрове, что на Нерли стоит. А еще Арина могла часами сказывать о большой птице Могол – оборотня Богов темного царства. На таких птицах лучше не летать, еще унесут в могилу. Ни Мару, ни Морока славить нельзя. Да и вороны – посланники Черного Змея подземного. Лебедь лучше не поминать, она оказалась тоже плохой птицей, птицей грусти и печали. Птица – обида.

Но есть и добрые птицы. Самая главная из них – птица матерь Сва, ею может обернуться самый главный бог Сварог. В птицу Алконост может превратиться бог Солнца Хорс, в орла – громовержец Перун, а в сокола, что летает и кружит сейчас над ними – бог огня Семаргл.

А птицу счастья не знаю.

- Как ты только во всей этой птичьей родове разбираешься, - отмахивался Дмитрий, - хотя, знашь ко? Это верно жары птицы те, что счастьями людскими заведуют. Точно, они! Перья у них золотые. А брать в руки нельзя!

- Почему? – округлил глаза ребенок.

- Обожжесся!

Тем временем отец углядел наконец то, к чему стремился.

Показался ориентир – сломленное грозой дерево справа от дороги. До Владимира оставалось рукой подать.


***

На теплой мураве подле Успенского собора города Владимира сидел дед Андрей, сжимая мощными коряжистыми пальцами бугорок, раскудрявую бороду в поднебесье задравши. Говорил страшные слова внуку. Старый да малый смотрели в одну точку. Там, на Соборе уцелела от гонений и перевертий вер мировая уточка. Резные каменные кружева были свидетелями жизни и смерти тысяч и тысяч, обративших взоры на эти стены. Старый да малый понимали друг друга, как не понимал никто. У Андрея с души давно шелуха отсеялась. Осел на дно песочек. Очистился разум, победил пламя многих страстей. А Юрий еще не испортил нежную душу ненужными знаниями, не познал жажды прихотей, трепетно впитывал то, до чего другой всю жизнь шел, обрывки правды по крохам собирая.

- Чтобы забыла Русь – кто, кем была – жгли деревянны церкви, золочены купола.

Голос Андрея колокольным набатом о камни ударялся.

- Не старину поминать надо. А почаще смотреть на огонь и на небо да на воду, поглощать живительные силы. – Вступился Дмитрий. – Давайте-ка лучше ушицы похлебам! Ушица знатная! На три окунишки и два ерша щука попалась сладенька!

- Пойдем Юрушка, снимем пробу. А то отче твой дюже похваляется. Ложки то серебряны?

- Да где уж! Деревянными похлебам. Серебряны в обозе следом едут.

- А знашь ка ты, что дружина князя Владимира, что основал этот град великий белокаменный, была недовольна деревянным ложкам? – оторвав зубами кусок побольше от буханки, аппетитно забурчал дед, - И тогда князь велел отлить-отковать серебряные ложки сказав при этом: «Серебром и золотом не найду себе дружины, а с дружиною добуду серебро и золото!» Ох! Кака ушица то! И впрямь знатная!

- Так то дружина. А мы родня. Ну вот скажи, на кой ляд мы потащились сюда ко Владимиру, когда нам к Белу морю надо?

- Все те расскажи, все покажи! – проворчал дед, - Не хочу разбойникам в лапы попадаться. Вот и крюк сделали. Береженого Бог бережет!


***

Чем ближе к Белому морю подбирались, тем чаще встречались на пути белые такие камешки. Точно кости земли помытые. Чистые-чистые с виду. Круглые, укатанные бурными стихиями. Обоз шел налегке по старым приметкам Нестора. Шел сквозь леса, обходя озера. Голубые их купели среди гор и нетронутой никем зелени карельских сосен манили рыбой. Но не до ловли было путникам. Поскольку цель поездки – часть легендарной грамоты, что хоронилась у Федора, еще не была ими освоена. И названия озер были странные, непременно со словом озеро: Саг-озеро или Онд-озеро…

Обоз оставили на белом песке в местечке Медвежья Гора возле Пиндушей. Одели плащи Нестора. Двинулись при параде налегке. Четвертую лошадь нагрузили пшеном, как посоветовала Арина, свежим коровьим маслом, сахаром, солью, молоком. Ведь любил Федор больше всего, как она помнила, в детстве пареную пшенную кашу.

И вот, наконец, достигли Гипербореи, древних массивов русского севера – немого свидетеля разрушительного похода и отступления громад ледника.

- Деда, - потянул за рукав Андрея Юрий, остановившись у величественного камня-сейда. – Это великаны оставили? Да?

На большой плоской пустоши из многочисленных округлых камней, что не подымут и десятки крепких молодцев, был выложен лабиринт, сильно напоминающий большой коловрат. Подле него лежал практически обнаженный незнакомый дед, подставив себя солнцу. Бронзовое красивое стройное тело. Серебряные омытые в холодном море волосы. Ангел воплоти! Услышал приближающиеся шаги. Быстро накинул белую до пят рубаху, отороченную хитрою круговою вышивкой красных коралловых бисеринок понизу, на вороте и рукавах. Волосы струящиеся волнами по плечам на голове придерживал красный, с печатными рунами ободок. В противовес белому шелку ухоженной совершенно белой бороды, голубые глаза на темном загорелом лице, яркие и надежные, как вечные молодые звезды, обрамляли смоляные загибающиеся ресницы, сильно опущенные на уголках вниз, и брови. Чуть вздернутый носик, ямочки на щеках и приятные мягко очерченные губы придавали лицу старика выражение очень красивого, но слегка обиженного ребенка. За его спиной возвышался здоровенный культовый камень сейд, величиной со светлицу княгини Старицкой на маленьких камнях. Если бы Юрий свернулся калачиком, то был как раз в размер одной из таких камешков-ножек.

Старец Федор радушно раскрыл в объятиях руки.

- Давненько сюда русский дух не хаживал, а сегодня на дом ладом сам является.


***

Три дня, как три года рассказывал гостям Федор о диковинных летающих камнях. О Божественных взмахах великого творца. О продолжении его мысли в поиске человека. О величие Духа. О поющих озерах и водопадах. Об истинном смысле символов, переполняющих леса Гипербореи. По вечерам старец Федор доставал диковинку – гусельки. И сказочным становилось все вокруг от переливчатой игры старинного инстурмента – лес, горы, и сами люди. Играл на гуслях Федор и пел сначала былины стародавние, а потом и любимую Полоняночку:

- Как за речкою, да за Дарьею,

Злы татарове дуван дуванили.

Дуван дуванили на дуваньице.

На дуваньице дастовалася.

Доставалася да теща зяааатю.

Как повез тещу зять во дикую степь.

Во дикую степь к молодей жене…

Гусли звонко рассыпались звуками о каменные горы, и те тоже начинали подпевать многоголосым эхом. Руки Федора загорелые ловко струны гладили. И гусли от этих прикосновений помурлыкивали, как мурлычут обласканные теплом кошки. Ногти на его аккуратных пальцах – ровные, белые, чистые. Смотреть на них – все одно, что на небо, на огонь или на воду – не насмотреться.

С причмокиванием уплетал Федор каждый день по нескольку раз излюбленную свою пшенную кашу с маслом, которую готовил сам на глиняной печурке. Доволен-довольнешенек! Сурии однако не пил. А только воду. Его несказанное обаяние притягивало, как магнит. Приехавшие к нему на поклон, не могли наглядеться на него, не могли наслушаться журчащей, как реченька, речи, нескончаемых песен и былин завременных лет. Мясо он не ел совсем. Утверждал, что облака, это птицы, которых убили охотники, а ослы, кабаны и бараны – глупые люди, которых древние волхвы превратили в животных.

Когда перебрали в воспоминаниях всю родову, перемыли кости нерадивым, порадовались за успехи трудолюбивых, настал третий день, и старец привел их к скале с высеченными чертами и резами. Торжественно произнес то, чего они ждали так терпеливо:

- Кажный божий день появляется жизнь, вращать вечные золотые колеса Сурьи. Знайте таинство, дети мои. Нет равенства. Это Дети Земли так говорят, ибо им не дано узреть то, Что Выше их самих. Дети Неба принесли в Мир учение о Полюсе и Вертикале. Дети Земли – беспутны, ибо связаны Луной и не ведают стезю Солнца. Дети неба – суть Люди Стези, ибо ведают Солнце и следуют Стезею Прави. Лучшие из детей Земли – хранители, худшие – расточители. Лучшие из детей Неба – творцы; худшие – хранители.

Это вторая часть грамоты была аккуратно перерисована Дмитрием еще дотемна. До полуночи готовили путники запасы пищи, кормили и холили лошадей, омывали их в волнах Белого моря.


***

А наутро Дмитрий тихонько разбудил Юрия.

- Смотри сынок! Сейчас увидишь чудо!

Старец Федор простер руки к небу и высоким бархатным голосом запел:

- Оуууум! Сурия!...

Три созвучия полярного канона: скалы, воды и высоты собирались воедино. К ним присоединялся в кварте четвертый глас – человека. Это и была та система, которая заставляла быть легким любой предмет – человека, камень, скалу… Громадный величественный сейд стал похож на радужный мыльный пузырь. Вкруг его образовалась аура очень прозрачной еле видимой глазу радуги. Энергия замшелой шершавой глыбы выжигала на сером скальном постаменте голое пятно, в границах которого уже давно не было места бархату пепельно-зеленой волны мхов. Слушая пение чудесной кварты, возникало понимание и уважение к мистическому посланию, вечному и тщетному крику из прошлого о вечности тайны.

Юрию показалось, что земная мощь горы зашаталась, когда старец приложил руки к камню-сейду. А потом оттолкнулся от него. И великое таинство свершилось. Он полетел невысоко над водою, запрокинув голову назад, вдыхая утренний свежий ветер. А малые и большие камешки, составляющие схему на земле вечного движения жизни, тоже отделились от нее и зависли, звеня. Каждый камешек звучал по-разному. Они пели в унисон поющим скалам и звуку, чревовещательно издаваемому Федором.

- Я тоже, деда! Я тоже так хочу!

- Стой! Нельзя! – не удержал внука Дмитрий. И Юрий сломя голову побежал к Сейду. Прикоснулся к нему ладошками, запел, не открывая рта что-то похожее на звук «м-ммм». Оттолкнулся, как ужаленный и, пролетев метров десять, плюхнулся в воду, подняв тысячи брызг.

Старец Федор тут же приземлился на другую часть залива. Засмеялся без злобы. Помахал руками, возвращаясь уже по суше обратно.


***

Но поход продолжался. Теперь шли строго на юг. К старцу Фролу. Федор провожал. Юрий поминутно выведывал все, что можно было узнать у Федора о Молочной реке с кисельными берегами. Старец молвил не шепотом. Здесь в лесу ему бояться было некого. Рокотал во весь голос. Слуги царские – ой какие редкие гости! Никому до тех земель дела нет. Переходы не были молчаливыми. И Юрию после них сладко снились чудесные сны под рокот желтодонной речушки в веже из лохматого лапника.

Подымались сырыми утрами. Глядели друг на друга сквозь дымок вчерашнего костерка. Запрягали лошадей. Не спал, казалось, только Федор. Говорил, что отпугивал медведей. И снова вел гостей ближайшими тропами через морок утреннего тумана к большой дороге, к деревеньке, где часть обоза тяжелого оставлена на постоялом дворе.

Когда вышли на ее желтый песок, подарил Дмитрию медвежье сало, от которого и руки и ноги переставали жаловаться на усталость, а Юре - маленький амулет в виде древнего человечка, отлитого из бронзы. И строго настрого наказал никогда больше не летать на людях: убьют!


Глава пятая

МОЛОЧНАЯ РЕКА – КИСЕЛЬНЫЕ БЕРЕГА

СТАРЕЦ ФРОЛ


- Волюшка моя, Воля! – простирал руки по сторонам горизонта дед Андрей, когда дошли до великой реки, - Здравствуй! Да, здравствуй, Рай река Волга!

Топали до Азова. Меняли лошадей. Колонна из двадцати всадников достигла Мелитополя к вечеру. Остановилась в харчевне. Мужикам заказали осетров. А малому – смешанный омлет: взбитые яйца, запеченные с черной икрой. От сытной пищи все разомлели.

И ранним утром, натощак, лишь рассвело, разбудил Андрей сына Дмитрия и неугомонного внука Юру. Путешественники облачились в торжественные верхние наряды, подарки Нестора. На белом плаще Андрея красовались перекрещенные цветною шелковой вышивкой флаги Всея Руси, и «малыя и белыя». На синем плаще Дмитрия был вышит медведь – тотем Велеса. А на красном, который малому Юрию достался, горело златое солнышко, помещенное в восьмиконечную строгую звезду. Набили мешки для Фрола свежим хлебом, яблоками, вяленой осетриной и малопросоленой икрой. Прихватили подарки от родичей.

Три часа скакали галопом по наезженной дороге до села Терпиня, затем свернули к реке, у которой действительно было название Молочная. Рядом с нею и должны находиться входы - выходы подземных пещер с единым названием «Каменная могила». По всей вероятности, река эта была когда-то полноводной, имела даже пороги. А сейчас мелела из-за жары, лениво перекатываясь по вылизываемым ею веками плитам кварцевого песчаника.

Но вот показался вход священного чуринга.

Всадники спешились. Привязали лошадей к извивающимся змеями веткам старого можжевельника.

- О, свет божественной Живы, Лели и Кубелы! Озари мою душу! – послышался звучный глас.

- Фрол? – позвал старший из рода.

В пещере заворочались камешки под широкими самодельными лапотками. На свет показалась диковатая голова седого человека. Совершенно непохожий ни на жизнерадостного Нестора, ни на умиротворенного красавца Федора, Фрол выглядел просто оборванцем. В спутанных кудрях его пылились мелом мелкие веточки и листья. Волосы белые, но на концах спутанных кудрей почему-то желтые. И сам он похож на косматое непричесанное утреннее солнце. Лицо в старческих красных взорвавшихся капиллярах. Маленькими пятнами на всем теле горели рыжие веснушки, переходящие местами в созвездия коричневых конопушек. Бровей и ресниц почти не видно – не то выгоревшие они от южного солнца, не то светлорусые от рождения. От этого взгляда безволосого – обнажено синь бьет по незащищенному нутру. Глаза пытливые. Огненные. Прожигающие на три метра за спиной. Но неизменно такие же яркие, как у братьев и сестры.

- Ну, Фрол. Чего надоть, смертники?

- Да каки ж мы смертники? Мы вольны бояре из самой Московии по просьбе Государя. Я Андрей, племянник твой по линии Устиновой. Пришли отпить вина братолюбия. Это сын мой старший Дмитрий. И сын стал быть его – Юрий. Приехали издалече, запылились. Устали. Просим помощи, благословения и совета.

- От уж поистине, не дал Бог детей, так послал черт племянников! Печать вечносьти на лике вашем. Несите ея вон отседова! Сто смертей вам в след!

- Старче! Не гоже на родичей браниться! Мы ж к тебе с добром! Кровь родства – это святая кровь наша! О том напоминали старейшины! – оторопел Андрей, - ты сначала выслушай, а потом решай: каки слова говорить вслух! Поклон привезли мы тебе от братьев твоих Нестора и Федора. Вон добра то сколь в мешках!

- Добро свое себе и заберите! Не нать оно мне. И даром не нать. И с деньгами не нать! Не знаю никого! Пошли вон!

- И сестрица Арина кланяться велела, - добавил совершенно сбитый с толку Дмитрий.

- Сестрица, говоришь? А где она была, когда я от лихорадки загибалси?

- Так не знала она, батюшка! А тебе еще прислала штуку тонкого льна, свеч медовых восковых московских и портки шелковые! Черленые!

- Не знала – не знала. Что бы ты в знаниях ведал. Пошто я про нея знаю? Про вас знаю? И о всем свете? Свечи она мне прислала. А то здесь своих бортков нема! Пчел, как грязи! – махнул рукой дед на путников, хотел в пещере скрыться. Потоптался. Подергал нервно кончик длинного нечесаного уса, нахмурив брови, переспросил то, что в горячности недослышал, - Черленые, говоришь, портки то? – и уже более миролюбиво добавил, - Ну ладно. Пришли како дело пытать?

- Сказывала матушка, что у тебя третья часть грамоты хранится.

- От, тож, Арина – Арина! От беда с ей! Женщина! Поздно приехали, сынки! Сгорела грамотка. Сам спалил, как пошли гонения на все, что ни во Христе, а с древле. Вот так вот. – Сухим смехом заскрипел, точно издеваясь, старец Фрол. Глаза заблестели бесенятами, - вот так!

Юрию он как-то сразу не понравился. Вот и наж тебе. Ехали-ехали, провожая солнце за солнцем, луну за луною: а зря! Губы Юрий надул. Достал из кармашка алого плаща медного человечка. Увидел его Фрол. Спохватился.

- О! Да, ты я вижу, богатырь будешь! Так вы от Федора пришли?

- От его самого! – поклонился в ноги Андрей, - И Нестор передавал доброго здоровьичка!

- Да так бы сразу и сказали. – Деланно проворчал старец. - Ладно уж. Проходите. Покажу вам то, что осталось от грамоты.

Он привел их вглубь пещеры к надписям, которые выбил сам. На все приставания с подарками рукою махал – и слушать не хотел ничего!

- Вот.

- Так здесь ничего не понятно, батюшка. Растолкуй по-нашему. По-рассейски.

- А что тут толковати? Ждали то грамоту что ль? Перо лебединое? Лист бумаги гербовый? Чернильницу вольяжную? А к вам камень обращатся. Дык на ем понятно все! Вон и мальцу понятно. Понятно, малец?

- Юрий Дмитриевич меня зовут, - насупился мальчуган.

- Вот и хорошее имя, Дмитрич, стало быть Андреев, - пошел на попятную Фрол.

- Тишков, - поправил его Юрий.

Старец не подозревал, что мальчонка поднаторел в дальних походах, да в перерисовывании древних славянских знаков, знаком и с письменами и с расшифровками их.

Юрий поднес к стене сальный огарок свечи, ловко отделив от каменного намертво пришитого воском к уступу скалы пещеры подсвечника. Стал читать, а вернее переводить на язык своего времени, что там было написано:

- Дети Земли выплетают навь вожделений живота своего. Дети неба не творят от себя, но родные Боги творят через них, являя Земле Свет Вышний. Телесно дети Земли столь похожи на детей Неба, что крайне трудно различить их; но дети Неба всегда узнают друг друга по особой ясности взора и особым знакам на руке и теле, кои ведомы мудрым. Взор детей Земли всегда мутен, сквозь очи их на мир глядит алчный зверь, а рука и тело несут печать рода его. Взор же детей Неба всегда Светом Вышним да несказанною тоскою по Небу лучится. Правильно?

- Правильно, молодец. А теперь это прочти! – хитро улыбнулся Фрол, маня гостей в другой зал пещеры.

На стене был нарисован кит. А еще дальше – марал.

- Ну? – так что?

- Кит, - уперся в изображение мальчик.

- Кит-кит! Смотри! Балда! Чая ди, - показал он на линию, составляющую кита, как на букву и тут же прочел ее, как, - (уповая на) Ти (тебя) я молю в новой надии (надежде) Иди! Зов позвал зов богов, велик, выйди!(чудо-юдо рыба кит) Кашалот, зубастый, которому молятся, но на которого не охотятся. Понял?

- Понял, - кивнул вместо внука Андрей. – Та каки тут кашалоты?

- Были когда-то тут и кашалоты, - улыбнулся самодовольно старец, - Чудо-Юдо рыба кит поперек моря лежит… Слышал, небось не раз? Жили они тут сердешные тридцать тысяч лет назад. – И добавил шепотом, - я и кости их показать могу зубатые!

- Тридцать тысяч лет? А чуринг – что? – спросил Дмитрий.

- Чуринг – храм бога-кита, - наставительно поднял палец к верху Фрол. – Я ее: енту вот пещеру как свои пять пальцев перечел. Это тайник древнего кудесника. Вот ее я и начертал тут, - он показал рисунок. В плане пещера была похожа на человека, раскинувшего руки. - Пред входом оленя видели? Тоже скажете олень? Неееет! Это слоговые знаки – письмо старо-древнее. Древнее грамоты Арины! Такие на прялках бывают. На посуде самой-самой старой. На ветхих одежах, что во сундуках схоронена в глубокие подземелия упрятана!

И действительно, изгибы изображения представляли собою те же слоговые знаки.

- Вот бечадьне по слогам, - продолжал Фрол, теряя терпение с каждой минутою, - Марал, бог живой, поди бог в беге!

- Батюшка, а бечадне – это что?

- Да вы откуль свалилися? С луны аль с солнца? Коли Арина вас посылала, так вы значит дети Неба. Что ж голову морочитя? Бечадьне –печатных, подлинных. Бить, бечевать, высекать, бечать – высеченное на камне. Грамота сгорит, а камень вечен!

Юрий подошел к странному изображению человека с раздвинутыми ногами. Он сразу догадался, что это рожаница, потому что видел уже эту картинку при родах Августины. Но все равно спросил:

- А это человек или тоже надпись?

- Читай, соколик, читай вот по этим чертам бечадьне: Дева бога ладе Лели.

Совпадение рисунка и текста настолько удивил путешественников, что они оторопели, вглядываясь в самые древние славянские надписи на земле. Рисунок расшифровывался слогописью!

Старец между тем читал следующие надписи:

- Волшебник – волосев – волосатый. Чай Перуна руне и его веру! Тайна эта не просто дается. Вы сдвинули мати жизни.

- И что теперь?

- Ничего теперь. Сказал же: печать смертушки на челе вашем. Пойдем подойдем к реке. Все скажу, что кисельны берега позволят вам узнать.


***

Фрол привел их к другому выходу из «Каменной могилы». И путники оказались на берегу тенистой речки.

- Разоблакайтесь, и в воду! – безоговорочно скомандовал Фрол. Они послушались. Быстро разделись. Зашли в теплую Молочную реку, - с головой по три раза надо! – указывал старец с берега. – И из-под воды смотрите на небо!

Старец растопырил ладони на реку – и по воде прошел огонь. На ладонях – пыль и грязь. Пальцы узловатые, скрюченные, корявые. Нрав Фролов неровный весь сквозь пальцы эти виден в жилах голубых, высветившихся молниями. Старец произнес полупением-полумолитвой:

- О! Желтый огонь Сурьи! Пред тобою тускнеет очаг дома! Освяти мя! Освяти до модрого(синего) небесного света Огнебога!»

Вода горела, как горит спирт. Как нефть. Она горела, пока гости находились под ней. И потухла сразу же, как они, вынырнув, удивились синеватому огню.

Андрей, Дмитрий и Юрий невольно взболомутили дно. Белая муть песка смешалась с водою. Река действительно стала белой.

- Что видел? – спросил Фрол по старшинству Андрея.

- Вечернюю зорю. – Ответил дед, выходя на мягкий в мелких млечных пылинках-камешках берег.

- А ты? – задал вопрос старец Дмитрию.

- Зорю утреннюю, - ответил Дмитрий.

- Сквозь воду увидел пекучись красно солнышко, - был ответ Юрия.

- Чудеса! – приблизился к их следам на берегу Фрол. И стал гадать на гуще кисельной, в воду стекающей по камням их жизненный путь.

- Что видишь, отче?

- Эх, смертники! Да и я с вами согрешил! Внемлите без страха. На крутом кряжу судьбы нет других путей. Лишь един. Не ведаю как, но так будет. Взошла Звезда-Полынь. Тот урок, для чего вас от дел мирских оторвали и снарядили в путь-дорогу – грамоты: уничтожен. Сожжено все! Предано анафеме. Андрея и Дмитрия отравят Глинские. Арина, Нестор, я и Феденька – примем люту смертушку за это. Во един день. Но в разных урочищах. Шесть душ прибьются к одной. Седьмой. Ко душе дочери Августины, которую назовут Светлана. И Свет наш вышний объединится в человеке. Чтобы рассыпаться вновь. И собраться чрез века…

- А я? – взмолился Юрий.

- Найдут тебя и захотят извести, как деда и отца. Но, навредив не мало, все ж таки оставят живым. А ты отыщешь деву непорочную Светлану в тереме солнечногорском чрез пятнадцать лет. Засваташь в жены. И, единый кто сдюжит дойти до Александра в Белогорье – Василий – твой сын. Придет в Московию француз. Огнем сожжет. Загубит сотни душ. С им Василий и будет биться. И… - старец отпрянул от следов, закрывшись ладонью, точно ему нанесли только что удар по лицу, - саблей будет рассечен лик его. И снизойдет дар свыше. И будет великий исход. И соединится сказанное в свитках. И в белой горе сохранится…. А дале мутно все. В дыму вижу еще один огонь. И еще огонь. И еще… Нет! Вот еще что. И это важно. Все мы, как не ершимся, как ни ерепенимся – худшие из детей неба. Мы хранители. Но впереди я вижу творца! Когда потомок нашего рода соединится с потомком рода царского – родится на земле ангел со крылами. Мы умны. А он мудрее будет нас, поскольку сможет повернуть время вспять…

Потрясенные роковым пророчеством путники молчали, опустив головы.

- Мы принесем Богам великие жертвы и изменим все к лучшему.

- Поздно. Душа в душу ушла. Августина зачала от Нестора. И меж нами витает Свет. Он не даст разрушить наш мир. Он останется птицей матерью Сва, воплощенной на земле в Слове.

- Мы будем молиться днем и ночью! – все еще не верил в безнадежность своего великого дела, назначенного самим Государем, Андрей.

И, совершенно не обращая внимания на его стенания, Фрол продолжал бесстрастным голосом:

- Не послушались вы Нестора. А он правду гуторил. Надо было сначала идтить к Сашуре, да просить наградить умением защитить знания. А не знания брать, и оставлять его без защиты. А Юрия, дабы уберечь от нашей участи, велите отправить сего дни с охраною к моей племяннице Лукерье во скит к Святому Косинскому Трехозерью. Уберечь от пыток и мук гонения времени. Все три озера у Московии стоят. Как три сердца ея. Одно озеро Черное, в ем мертва вода. Кости сращиват. Друго - Белое с живою водою. Все раны заживлят. И третье, само главное – Святое. Мертвому – душу возвращат. Живому – целому укреплят, бережет душу от нечистого. Целомудрие Святого озера Юрию охраной будет самой прочной. Смотри теперь на воду, внучок! Что видишь?

Молочная река успокоилась. И солнце теплилось в ней. Свечение южного светила отражалось от тысячи листьев, устремляя отблески лучей снова в реку, а от нее – во все стороны света. Казалось, что река светится белым пламенем.

- Она горит, отче! – ответил Юрий.

- Молодец, - похвалил старец, по голове погладил, - не хотел я с этою вещицей расставаться. Но вижу – стоит. У каждого – свой час для ухода. Но реку тебе, сыне мой, что время земное еще не конец, ибо пред нами Вечность!

Он достал из-за пазухи небольшой замшевый мешочек без швов из медвежьего уха, утянутый шелковой бечевою, в котором находились кресало, кремень и кусочек трута.

- Пусть огонь Огнебога всегда жизнь твою охранит. И твоих детей. И внуков!


***

- Брешет старец. Совсем из ума выжил, - ругался дед Андрей, плеткой бил по бокам лошади, когда ехали обратно, - вынужден он во чуринге от своего колдовства как меж двух огней тлеть и сгорать.

Дмитрий молчал. Молчал и Юрий. Угрюмо вернулись они к своему отряду. Вернули еду, подарки и запасы, от которых Фрол наотрез отказался. Оставил у себя лишь портки черленые.

Андрей гонца послал в Московию, что собраны все части старинной рукописи. И только руками развел, когда узнал, что отправил Дмитрий сына без его ведома с охраною и дарами для Лукерьи, с копиями собранного свитка к Святому Коссинскому Трехозерью.


Глава шестая

ДВА КРИКА СВЕТЛАНЫ


«О! Совершенство алого на белом!»

Вильям Шекспир


Уж проламывали столы запеченные стерляди и груды калачей, зажигали в церкви венчальные свечи и собрались гости столпотворением карет. А Юрий Дмитриевич, нарушив все традиции, от восхода солнца, все глядел, не отрываясь, на погост простых могил без креста и камня.

Он пришел за памятью, как делал, когда чувствовал смятение души. До словечка поминал, что кропотливо собирал с отцом и дедом. Поминал, что было уничтожено в огне гонений. Вспоминал, как выжил. Вспоминал, как на ноги встал. Вспоминал, как первый раз увидел Светлану.

На сырых холмиках трава кучерявилась барвинком, синими глазами Нестора и Арины на Юрия глядя. И говорил он с цветами, как с живыми старцами: прадедом и прабабой.

Ему хотелось рассказать о своей любви к дочери Нестора. Найти слова, ее одной достойные, те слова, что не слетают с губ, что душа наша пишет на пергаменте жизни:

- Красива мать ее Августина была в юности, - думалось Юрию, - Да и сейчас красива. А Светлана – не то. Она не то что красива. Она другая. Светлая она, чистая, Лада-Ладушка. Руки ее нежней волны Бела озера. Уста сахарные упруги и мягки, точно белый хлеб. Ноженьки быстры. Походка легка. Взор яснее зори. Как глазками глянет, так сердце и затрепещет! И вся она будто светится. И свет этот так притягателен. Так нежен. Он манит к себе и не тяготит. Он опутывает неволею, но и оставляет свободным. От него улыбка счастливая да радость по сердцу разливанная. Так хочется ее всю вдохнуть в себя до единого вздоха-выдоха! Чтоб она до конца дней внутри поселилась. Дочь солнца. Чтобы вся-вся моею была. Сердешная! Я б забор вокруг нее выстроил. Чтоб дурной человек не посмел глаз на нее положить. И обидеть. Поместил бы ее в высокой светлице. Пусть сияет она всем добрым людям своими улыбками солнечными. Пусть земля ей радуется. Пусть речи ее правильные весь свет слушает. Ведь как сказки она начинает сказывать – всяк и стар и млад замирает. Видел я кудесников. Слышал песни их древние и новые. Нет ей равных…

Шевелилась земля травами. То налево шелк муравы выстелит, чтоб справа послушать мысли Юрия, то наоборот.

Любовь стояла в перистых облаках белой лебедью. И подымался к ней черный клубящийся дракон разлуки из дымов дворовых. Юрий глядел на этот небесный знак, не смея разгадать.

Да и Светлана глядела в небо. Целовала красное яблочко, подаренное женихом. Все это была еще игра. Почти детская, где важны все слова, все ритуалы, все песни. Она, после обычая купли ее Юрием у родителей, обряжалась подругами в непривычную одежду, называемую «наметка». Волосы ее распустили. Стали расчесывать. Девы пели плакучие песни, водя гребнями по светлым волнам кос. Потом заново заплели. Но Светлане плакать не хотелось. Хотелось петь с ними, чтобы никто не понял, как она на самом деле любит суженого. Ей за чем-то очень нужно было это скрывать. А девы непорочные пели о том, что заплетут ее по-особому, помолятся над караваем. Потом он придет и набросит на ее голову покрывало. Чтобы уж никогда не появлялась Светлана простоволосою, как в дни своей юности. А она сядет пред ним на колени и снимет обувь с ног в знак покорности довеку.

Что-то очень жалестное было в этой песне. И душа ее постепенно выходила из игры во взрослый неведомый и чужой мир, и уже рыдала где-то в груди, сотрясая ее дрожью. А слез не было.

На кухне пекли весь день блины. И угощали гостей и случайных прохожих. Символические «похороны» невесты проходили при упоминании всех упокоенных душ предков. Светлана должна была как бы умереть сейчас, чтобы потом воскреснуть в новом качестве жены.

Но вот зазвенели бубенцы. Показался свадебный поезд. Сердце Светланы екнуло. Поняла она в тот миг, что обратного пути нет. И что именно с этого момента все станет по-другому. Вышли бояре, поклонились в пояса Августине матушке. Народу высыпало видимо-невидимо. Щеки у Светланы пунцовее кумача. Ее ведут. А она, как в тумане – все Юрия глазами ищет. Да вот же он. На нее глядит безотрывно.

В его доме встречают медом и хлебом. Купил Юрий штуку белого атласного шелка, что расстелили по всей дороге широкой скатертью. Забросали молодых лепестками алого шиповника, зернами хлебных злаков, маком, горохом. Поют о том, чтобы была она плодовита и зажиточна. На устах у всех улыбки. В глазах – восхищение.

Невесту трижды обвели вкруг очага, усадили на звериную шкуру, повернутую мехом вверх. При этом гостям раздавали свадебный калач. И вот уже оставили опять с незнакомыми мамками и няньками с добрыми глазами, полными слез счастья. Светлане торжественно расплели косы и остригли. А оставшиеся волосы уложили под чепец, обернутый фатой.

- За реченькой диво, варил чернец пиво, - пела бабка-плакальщица, и ей вторили девки:

- Черниченька мой, гарюн молодой.

- Чернецово пиво, д разбрчиво было, - продолжала петь бабка, и девки весло подхватывали снова:

- Черниченька мой, гарюн молодой.

- Разборчиво было, в ноженьки все било.

- Черниченька мой, гарюн молодой.

- Нельзи мне тряхнуться, нельзи ворохнуться.

- Черниченька мой, гарюн молодой.

Запевки плакальщицы рассказывали о чернеце – монахе, варящим пиво, от пива того било то в ноженьки, то в рученьки, то в головку…

Под эти запевания Юрий подошел близко к Светлане. Ласково в глаза заглядывает. Она села пред ним, вся сияя, но делая покорный вид. С ног обувь начала снимать. Развязывает перевязи. А они не послушные, никак ее маленьким пальчикам не поддаются. Юрий хотел помочь, но она убрала его руку:

- Я сама. Сейчас все получится!

И действительно получилось. Подружки дали ему в руки плеточку. Юрий трижды символически ударил жену по спине. Выбрал из горки блинов, поданных матерью Августиной самый первый блин-комом с самого низу. И символически продолбил его кулаком под одобрение старших гостей. Светлана и не пыталась съесть первый блин, чтобы по преданиям заполучить власть над женихом. Уступила с готовностью.

Затем новобрачных обрядили в тонкие льняные новые рубахи и торжественно уложили на ложе. Зажгли венчальные витушки( витые свечи). Гости оставили молодых, вернулись к свадебным столам. Светлана запела тихонечко:

- Разводили меда стоялые.

Молодых в терему оставили.

Им устроили все по-небесному,

На небе солнце и в палатах солнце,

На небе месяц и в палатах месяц,

На небе звезды и в палатах звезды…

- Ты кажну ноченьку мне стары песенки петь будешь, ладно? – попросил Юрий, как закончила невеста длинную любовную здравницу.

- Ладно, муж мой дорогой, - назвала она его непривычно, и вдруг закраснелась, потом тихо прошептала, испугавшись сама себя, - Жарко от тебя, как от печки, горячий какой! С яблоком что делать?

- Съесть.

- Не хочется.

- Смотри, какое оно! Сам выбирал. Красное. Спелое. Аж белое изнутри и светится. Прозрачное. Смотри в пламени свечи! Видишь? Косточки!

- Косточки!

Разломив яблоко на две части, Юрий замер.

- Что теперь делать? – после того, как оба быстро съели яблоко, потому как с утра маковой росинки не держали во рту и сильно проголодались, спросила Светлана.

- Ничего. Мы теперь вместе, - погладил Юрий юную жену по волосам.

Она быстро привстала, заглянула в очи. В них в отблеске свечей счастье светилось.

- Что делать? Скажи. Я послушною буду тебе женою! Все, что ты скажешь. Все, что ты любишь! Я сделаю.

- Знаю.

Она руку его взяла в свои, целовать стала пальчики.

- Не надо!

- Почему?

- Мне стыдно. Я ведь не батюшка Священник, чтобы мне руки целовали!

- Они такие ладные у тебя, - не унималась Светлана, - ух ты, сильный какой, ну вот, видишь, - развернула ладошками кверху, вгляделась в линии жизни, - линии длинные-длинные. И я с тобой!

- И сын у нас будет богатырь.

- Я и спрашиваю: что делать надо?

От волнения Юрий чуть задохнулся. Сколько раз говорили ему мужики, что надобно после обряда «сотворить таинство по-мужски». Но он не мог совместить в своем воображении предполагаемое и действительное. И женщин до нее у него не было ни одной. И язык совсем не слушался. И слова те, которые говорили ему сваты, не подходили совсем тут, на ложе, где рядом маленьким игривым зверьком сидел этот веселый солнечный зайчик. Юрий просто замотал головой. И закрылся подушкой.

- Ну вот. Не люба я тебе? – почти обиделась жена.

- Да что ты такое говоришь? Как так не люба? Была б не люба, я б не стал за столь верст к тебе каждый раз мотаться, - он пересилил себя и обнял ее тепленькое тельце.

Она поняла сразу какой-то изначальной русской бабьей мудростью, что все-все будет хорошо. А как именно – так и не важно. Лишь бы рядом. Лишь бы ему было хорошо:

- Как тебе нравится? Как ты любишь? – спрашивала она шепотом.

- Не знаю, милая. Я не знаю. Мужики говорили, да мне сказать неловко.

- А ты не говори. Я буду спрашивать. А ты отвечай: Да или Нет. Хорошо? Вот, если я поцелую тебе лобик? Тебе понравится?

Она торжественно поцеловала его в лоб. Он начал гладить ее по спине. Кивнул головой в знак согласия:

- Мне все нравится, что ты делаешь.

- А где больше нравится: в шейку или в ушки?

- Давай, я тебя поцелую, ты и сама поймешь. А ушки-то у тебя какие нежные!

- Щекотно! – тихонько засмеялась Светлана. И снова начала целовать его руки. – Ну вот, теперь ты не стыдишься меня. И правильно, приговаривала она после каждого поцелуя. – Я ведь жена твоя. А ножки поцеловать можно?

- Не вздумай! – испугался Юрий. – Я щекотки боюсь! Еще нечаянно задену, прибью до смерти.

- А я легонько! Пушистые какие! И на них волоски пшеничные. Пока все волоски не перецелую – спать не дам!

- Да что ж ты делаешь со мною? – взмолился Юрий. – Кто ж тебе научил то?

- Мать Августина еще и не то присоветывала. Да я ведь не говорю с тобой так, как она велела. Люб ты мне. И я сегодня любоваться хочу. А богатыря мы можем и завтра сделать. Правда? Дай, перецелую ручки-ноженьки. Как тебе лучше?

Юрий улыбнулся:

- А в уста мать целовать не велела?

- А ты хочешь?

- Хочу.


***

Нет. Это был не стон. А крик. Вызывающий. Нежный. Громкий. Странный высокий звук, похожий на глас ангела. Это чистое «АаааааА!» отразилось в сводах и ударилось об пол, рассыпавшись на тысячи дребезжащих звоночков.

И вся жизнь поплыла: будто не было ни пещеры Нестора, с ее богатствами, ни мраморного профиля Августины, ни азбуки Арины Старицкой, ни полетов над водою с Федором, ни огненного перста Фрола. Это был крик. И все было собрано в нем воедино, в этом крике. Старая жизнь – сказка. Сто раз будешь слушать и вспоминать – не поймешь. А в сто первый раз раскумекаешь, что в ней самое главное.

Да. Это был крик.

- Что еще было в его жизни такого же важного? – думал Юрий, - да ничего! Только он – крик любимой женщины на свадебном одре. Крик не горя – радости, утверждения, вызова и вопроса всем временным пространствам – Я ЖИВУУУ!

На утро он, благодарный ей, жене своей первой и единственной и еще теще Августине по обычаю на новый блин не стал кидать мелочь, как делают, если невеста не цела. Не стал его рвать на части и выбрасывать собакам. А отсчитал крупных денег на поднос, приготовленный горничными девками, ровно двенадцать бумажек. Низко матери поклонился. Съел все, что та подала к утру…

А теперь он мчался. Небо тучной серой периною полсвета закрыло. Потянулись к ней нитями стройные белые дымы от людских изб. Навстречу – то ли сгустки вьюжной пурги, то ли богуны-люди, ушедшие к богам. От топота зачумленного бегом коня позвякивали хрустальными люстрами деревья, похрустывали накрахмаленными передниками принарядившиеся к рождению нового русского богатыря заснеженные ели. И конь упал у ворот на передние ноги, захлебываясь загнанно собственной пеной, когда Юрий услышал точно такой же крик, доносящийся из бани, где рожала теперь его жена. Глас ангела. Имя ангела. Имя оказалось снова таким же прекрасным в ее устах: «АаааааА»! И высвободила его Светлана второй раз в жизни из своей груди, точно призывая богов помочь ей, разделить радость и утверждение. Иначе бы не снесла она счастия своего без помощи неба.

- Что ж ты кричишь на всю поселенную? – шикнула на нее повитуха, - чем меньше людей знает о страданиях твоих, тем меньше страдать будешь!

Потом все затихло. В те времена женщины старались не кричать при таинстве родов, чтобы злые духи не помешали добру, не узнали преждевременно о появлении на свет новой жизни, не забрали силы у истерзанной в муках матери, не смогли навредить ребенку. Чтобы во время открылись небесные врата, уста роженицы глухо взмолились, сотрясая дубовые стены, и Юрий слышал ее слова:

- О! Господи!

И тут же вслед за женским голосом взвился обиженный тоненький детский:

- АаааааА! – родился Василий, - АаааааА! – разбудил голос младенца уснувшее небо так, что край серой тучи сполз одеялом за сизый лес, и показалась последняя кромка догоревшего веселого солнца.

- Сын у тебя! – вышла повитуха с кричащим комочком, обтерла его снегом, завернула в белые пеленки и шерстяную шаль, и понесла обратно в баню, к груди приложить новорожденного.

Юрий от счастия дернулся за нею. Скинул медвежью шубу. Но туда его не пустили. И тогда, взмокнув от дороги и переживаний, точно сам был только из парилки, он упал на снег, жадно его хватая:

- Ладушка! Голубка моя! Солнышко мое ласковое! Спасибо тебе, родная!


Глава седьмая

КОГДА ЖАВОРОНКИ СПЯТ


Окошко покрылось узорами. И пурга крутилась подле, точно живая. То с погреба жахнет, то из поддувала свиснет. А то прямо в трубу заухает, пугая Васятку.

Юрий брал иногда Светлану с сыном в дальнее зимовье, когда на зайцев охотился, да на лис. От одной сторожки до другой – три дня пути. Поэтому, как ни волновалась мать за отца, виду перед мальцом не показывала. Ждала: придет Юрий, да скрипнет ставеньками. А сама не закрывала – очи свои к окошку обратит и справляет бесконечные женские дела. В руках постоянно что-то живет своей жизнью и растет. И, кажется, не глядит на рукоделие Светлана.

То прялочка, как волшебная сама крутится, ловко так накручивает ниточку за ниточкой пушистыми спиральками на веретенце. То пяльцы в руках окажутся с затейливой вышивкой. То штопальная игла зашивает прохудившийся носок. То половичок полосатенький вырастает, заверченный грубым крючком из старой порезанной на лоскутки одежи.

Но больше всего Васятка любил глядеть, как рождается за один вечер пара носков. Вроде один мамка вяжет. Ниточки разными кольцами пускает. А потом, из одного носка и другой достается! Чудеса, да и только! Вот и сегодня она носки мастерит ему новые. А он не спит. Подле нее бегает. Все ждет – когда последний, самый нарядный красный рядок пойдет, да вынырнут из-под материнских рук сразу два носочка. Васятка их сразу на ножки примерит. И скажет мамке что-нибудь хорошее!

- Мам! А богатырь, что змеёвиху убил, меч свой потом куда заховал?

- Так в сухой колодец бабы Яги. Он там по сей день хоронится. Тебя дожидаючись.

- А Кощей и вправду бессмертный? Он жив?

- Ты смерти боишься?

- Боюсь.

- Значит, жив. Кош – что жребий. И у каждого он свой. Мать Макошь, мать жребия прядет для нас нити жизни. И дочери ее Доля и Недоля на те нити узелки нанизывают. А кто поймет, что можно бороться с Долей и Недолей, и менять судьбу Матери Макоши, тот и яйцо сохранит нетронутым, потому что яйцо – это целома, что душу бережет. И иглу смерти переломит, сохранив целомудрие. Поймет, что Кощей живет в нем самом и поборет его. Смерти бояться не надо. Потому что ее нет. Есть жизнь вечная.

Васятка смотрит на материнские руки. Какие они маленькие, как у ребенка. Ладошки пухленькие, кругленькие, ладненькие. И какие ловкие! Умные! Кажется, что они умнее головы, потому что не смотрит на них мать, а они сами работушку всю справляют.

- А когда я вырасту?

- Когда пояс отцов станет в пору. Когда удержишься на ногах, примерив его нагрудники, что отец Нестор подарил…

Мать довязывала носочек.

- Ну, погоди! – воскликнул Васятка, - Я хочу поглядеть, как они двоятся!

Светлана откладывала одну спицу за другой. И те тихонько звенели друг о дружку на покрывале большой деревянной кровати, куда Васятка любил забираться с ногами, пока не было отца. Ему скучно было одному спать на печи.

Да здесь внизу и светлей. Свечечка так ласково горит. В круг ее боится зайти темнота заоконной пурги. И у матушки любой вопрос вызнать можно.

- Все, - откусила мамка сначала одну ниточку, потом другую. И оба значительно уменьшенных в размере клубочка весело раскатились по кровати.

Мать достала из носочка еще один. И на нем были полосочки все как на первом, том, который было видно: и синенькая, и пушистая серая, и обе красные, и, главное, снежинки голубые совершенно одинаковые!

Засмеялся ребенок, ножки мамке протянул, чтобы она носочки одела. И, когда они оказались на нем, зажмурился от удовольствия.

- Мам! Как в сказке! Когда Иван царевич в шапке невидимке такой же туфелек для Василисы прекрасной сделал, как у нее!

- Топленку то будешь есть? – улыбалась светло и ласково мать.

- Вот папку дождусь и буду. Ты лучше сказку расскажи про Святое озеро, куда церковь ушла.

- Да уж рассказывала.

- Еще расскажи!

-Тогда ложись. И слушай. Жаворонки уж давно спят, а ты все колготишься! В лесах дубовых Московии, на ветвях Лесовики раскачиваются, и бороды у них хмелем виты. А волосы – травами. И листья зеленые с водорослями тот лесовик, что снизу спит, себе в бороду заплетает…

Васятка послушно лег. Позволил себя укрыть. Но носочки не снял, так они ему понравились. Мягеньки!

- Не хочу про лесовиков! Хочу про богатыря Александра!

Мать тихонько засмеялась, но послушалась:

- Хорошо. Прилетел на Русь Тугарин Змеевич. И пошел Александр богатырь с ним биться.

- Да, я знаю все, и про бабу Ягу, и про то, как она ему клубочки свои давала. – Торопился слушать Васятка, - Ты про озеро расскажи волшебное, как он спасся, когда ему змеевичи голову отрубили!

- Есть там Черное озеро с мертвой водою, есть Белое озеро с живою водою. И есть Святое озеро.

- Мам, да не надо ж мне про Черное. С им все понятно. Оно голову приростило. И с Белым все понятно, его питают живые родники теплыя и холодныя. Ты про Святое расскажи, что Дух Святой возрождает!

- Ах, ты, нетерпеливая душа. Святое озеро спрятано от людского взора. И не каждый до него дойти может. Вроде и рядом стоит, а не видит. Все дорожки до него заколодели, замуравели. Кто с лихом к нему идет – озеро топит. Вкруг - болота непроходимые! По-над озером стрижи летают и ласточки, утицы плавают среди золотистых рыб. Озеро то глубокое-глубокое! На дне грязи лечебные. Войска Дмитрия Донского теми грязями себе раны мазали и исцелялись.

- И папка мазал?

- И папка. И скит там стоит, во скиту Лукерья живет.

- Баба Яга?

- Да нет, она не ягая, - засмеялась Светлана, - Нормальные у ей ноги. Она к добрым: по доброму. А с лютыми людьми и не заговаривает. Не выходит к ним совсем.

- А ты воду ту пробовала?

- Нет. Но, говорят, кто воды той отведает, станет другим. Очистится душа. И откроет пред ним свой лик волшебный сама Доброта. Целебная вода озера очень вкусная, как та, что во церквах на серебре настояна.

- Значит, она помогает с врагами биться? И уничтожать всех змеиных детенышей?

- Сынок, ты не понимай все буквально в сказке. Она ведь и проста и непроста. На Зло есть Добро. Не Чет есть Нечет. На Долю Недоля выпадает. С Правдой Кривда борется. А с Явью – Навь. И Боги там есть и Злые Духи. Среча с Несречей скрещивают свои мечи. Змеиные головы, что вырастают, когда их рубишь – суть смысл – пороки человеческие жадность к деньгам, власти, похоти. Огонь, вода и медные трубы – самые главные испытания для человека. Но медные трубы – власть над людьми – преодолеть труднее всего, не ожесточив сердца. От рева тех труб, которых не слышно, дрожат все стороны света, небосвод, поднебесье, земля и горы. Когда ты вырастешь, поймешь все сам, а пока только запомни…

Тут заскрипел снег. Встрепенулась Светлана, в окно глядит – не видно ни зги. Но чует сердце, что Юрий рядом. Встала, накинула шаль, отворила сенцы, впустив в зимовьице клубками раскатившуюся по полу морозную стужу.

Ставеньки скрипнули. Затворились с торжественным грохотом. И не было для жителей зимовьица музыки слаще. То отец вернулся. Зашел огромный, шумный, в тулупе медвежьем с воротником до половины плеч.

- Чаю! Чаю скорей! – вместо приветствия жену просит Юрий.

А та уже у заслонки, достает запеченные в сметане соленые рыжики, щи, тушеное мясо с чесноком в чугунке, вареную картошку, кисель и квас, и хлеб режет широко вдоль буханки толстыми ломтями наискось, и ставит чайник…

Стол быстро обрастает закусками. Выносится из сенок и холодец и мороженная клюква в сахаре, и моченые капуста и яблоки….

- Да, хватит ты, угомонись! Мне ли это все съесть? – осаживает обезумевшую от радости хозяюшку Юрий.

- Пап! Гляди, каки мне носочки одинаковеньки мама связала!

- О! Какие красивые! Слушался мамку то?

- Слушался – слушался, - ответила из-за печи Светлана.

- А я тебе во какого клыкастенького кабанчика добыл. Завтра коптить будем! И еще двух зайчат. А соболей обменял на постоялом дворе на серебро. И… - отец замешкался, доставая сюрприз, - вот тебе гостинчик, пряничек печатный. И леденцы Монпансье! Из самой Франции, говорил Степка купец, привезены! Мать! Поставь топиться молоко Василию, а то к утру прокиснет.

- Батюшки! Как донес то все? – причитала Светлана, разливая в глиняные чашки молоко, одну поставила в остывающую часть печи, чтоб к утру было топленое с пенкой, две других смешала с медом и отнесла на мороз кругляшами застывать. Их можно было потом, как мороженное кушать.

- Своя ноша не тянет. А ну, Василий, садись-ка со мною за стол. Паужнать будем.

Обидно это до слез! Малец всегда так быстро наедается, что хотелось ему заснуть скорее. А отец долго и много рассказывает – не переслушаешь.

Разомлевшего от теплого молока и топленой картовницы Васятку укладывают на печь. Он постепенно закрывает глаза под воркование родителей.

И уже среди ночи слышит вопросы отца:

- Что тебе, моя горлица привезти из Московии? Злата-серебра на грудь? На запястье? Жемчугов белых? Аль рубинов красных? Может, шаль печатную? Или, хочешь, шубу самую парчовую, самую дорогую выберу на базаре-ярмарке, что только сама царица носит?

А мать всегда одинаково отвечает:

- Ты себя привези, без тебя мне Свет белый не мил и жизни нет. Только в очи твои глядеть ясные. Только слушать голос твой ласковый.


Глава восьмая

ЗЕМЛЯ В КРЕСТАХ


«Мы на земле, как искры, и сгнием во тьме,

будто не существовали на ней никогда.

Только слава наша перетечет к Матери Славе

и пребудет в ней до конца концов земной и иных жизней»

Велесова книга


1812 год. 7 июля. Река Морейка в Смоленской губернии.

- Ах ты, в Бога, в Душу, раскудрит твою через коромысло! – кричал не своим голосом Василий Тишков, пытаясь остановить стихийную панику, образовавшуюся при отступлении из Смоленска.

Его лошадь Резва приложила уши, точно боялась, что вот-вот с уст хозяина сорвется уж совсем непотребная мужская брань.

- Туда! Туда! – без лишних объяснений показывал гренадерам в сторону, где клубились дымы орудий, красивый гусарский поручик Дурасов.

Но застрявшие в обороне польские уланы, верившие в свою звезду, как назло, будто корни пустили в этих кустиках, и не выдрать их было простым криком. С азартом стреляли в дым, угадывая метким зрением несмело нападавших французов.

- Будешь ты у мэнэ срать и йысты разом! – снова и снова нажимал на курок бесстрашный улан.

- Нэ сырчай! Печонка лопнет! – коварно ухмылялся рядом другой поляк, верно и точно прицеливаясь.

- Василий Юрьевич! Ваше Благородь! Батюшка! Уходим! Уходим! – перекрикивая месиво голосов, выстрелов, топанья копыт и людских проклятий, звал молодого князя денщик Никанор, исполнявший к тому же обязанности его телохранителя, повара и оруженосца.

Но, не смотря на все призывы поручика Дурасова и денщика Никанора, глядя на боевой вид князя Василия, взметнулись за ним белым пламенем сабли и алым – полы венгерок гусарского отряда.

Через мгновение французы натиском борзых гусар были отброшены со своих позиций.

- Но! Шали! – гнал Василий шарахающуюся Резву, ощущая, что за ним с криками «Урррра!» мчится целый отряд: - Иду на ВЫ! Рабов не брать!

И она, пятивершковая тяжелая вороная кобыла, слушаясь, против воли своей, давила орудия и людей. Тело ее покрылось испариной боя, грива пропахла дымами костров и выстрелов. Глаза светились адовым огнем. Вид одной этой лошади уже вызывал страх. Не говоря уже о всаднике, грозно рубящим и колющем все живое, что попадалось на пути.

И вдруг Резва взревела предсмертным криком, поднялась на задние ноги, аккуратно выгнулась, чтобы не сбросить седока. И потихоньку стала оседать среди злой сечи. И глаза ее медленно закрывались, виновато косясь на Василия, что не смогла она исполнить его последнего приказа. Лошадь не понимала, что ранена в самое сердце осколком прямо под ней разорвавшейся бомбы, что это она чудом уберегла седока. И что держит ее на этом свете лишь ее лошадиная преданность хозяину.

И, не успела она еще совсем расстелиться на земле выбитым из боя покорным куском пушечного мяса, как налетел на них французский всадник и саблей рассек Василию лицо. Насмерть схлестнулись два небольших отряда. Рубились жарко, но не долго, до последнего всадника. А последним оказался денщик Василия Никанор.

Быстро и по-хозяйски подхватил он отбитых в бою двух жеребцов арабской породы: солового и белого, взвалил поперек седла своей серой лошадки раненого князя, потерявшего сознание от удара, и погнал новое маленькое войско в сторону русских батарей.


***

Отступающие русские, оставив на дорогах свою землю в многочисленных крестах, встали лагерем у деревни Прыта. Домов хватило только на раненых. Но Василий Юрьевич лечил себя сам, лечил землею, присыпая, когда болело, шрам пылью и пеплом.

- Взять пыль и наполнить ею рану, - вспоминал он слова матери Светы, - чтобы после смерти предстать пред Марой и Мором, и Мара сказала бы: «Не смею винить того, кто наполнен землею и не могу его отделить от нее. И Боги скажут: «Ты – русич, и пребудешь им, ибо взял землю в раны свои и принес ее в Навь»…

Для князя Василия, как и для других офицеров, вырыли походную землянку. Верх ее покрыли ивняком и хворостом, а потом – дерниною. Чтобы ночью не было холодно – приносили внутрь угли.

Бред? Не бред: боль встревожила быстрые, как дымы орудий на ветряном небе войны видения. 160 тысяч русских и французов. Аустерлицское сражение. Подарок графа Ланжерона – золотая табакерка с двойным портретом камеи Гонзаго. Отряд Багратиона во фланкёрской цепи. Князь Багратион с князем Долгоруковым и адъютантом на белых лошадях. Бивуаки Наполеона вдалеке. Наполеон на маленькой серой арабской лошади. Переговоры трех императоров…

В свете углей землянки вдруг всколыхнулась святая любовь к Отечеству, пригрезилась Василию часть гимна, и он записал на казенной бумаге:

«Французов мы прогоним за черту.

И солнце воссияет над полками.

Посмертно всем нам будет по кресту.

И честь России вечно будет с нами!»

Василий хотел прочесть его вслух своему денщику. Но потом передумал. Блеснул глазами в темноте. Запечатал в конверт и решил отправить матери. Он думал о комете, что появилась так странно этой зимой. И все предвещали войну. И 1806 год, когда назначен был набор не только десяти рекрут, но и еще девяти ратников с тысячи, и повсюду проклинали Бонопартия. Он думал о саблях, сумках, ташках, разбросанных в их доме, когда летом война все-таки началась. О раскрытых чемоданах переселенцев, о грязных сапогах и умывальниках. О гостиницах и пирушках. О вычищенных платьях. Он вспоминал первый свой бал, когда отстегнул саблю и пошел танцевать с напомаженной барышней…

Никанор довязывал в свете разгорающегося сушняка второй лапоток из покромок, когда Василий окликнул его из своего балагана.

- Да, вашблагородь!

- Сам-то ел? Картошку будешь?

- Эт можно, - улыбнулся широко Никанор.

- Вот они грают вороны, предвещают нам победы, - вели беседу солдаты у костра, и в балагане было их слышно.

- И гибель…

- Мой отец говорил, как крепко ты в руке плуг дёржишь, так твердо и меч держи!

- Правильно говорил. А галки грают там, где мы оставили наших.

- И не наших.

- Думаешь, еще не похоронили?

- А что думать. Слышу!

Полуголодные тощие лошади пофыркивали, хрустя зубами по соломе. Для них разобрали деревенские крыши сараек. В тумане молочном угадывались костры отступающих войск Кутузова. Дым, как ни устраивались солдаты, не унимался, досаждал. То справа присосеживался к ветру, то слева, а все – в глаза попадал. И никакого сладу с ним не было, пока не завел песнь походный запевала:

-Ои Лада-Ладушка,

Где ты, мила-милушка?

Я к тебе приеду на коне.

Я к тебе примчуся,

Я к тебе вернуся,

Если не погибну на войне…

Тогда дым выправился и подался струйкою в небо.

- А почему вы кричали: рабов не брать?

- А то Никанорушка, что даже захваченные в плен древними славянами римляне и греки, отработав, установленный срок, становились свободными и отпускались на волю. А нам то и самим сейчас есть нечего. Зачем нам рабы?

- Хотите смешное расскажу, давеча слыхал я от вахмистрова слуги, когда мы с им в свайку играли? Намесь сказывали, что хотите смешное послухать, – разомлевший от горячей картошки с конопляным маслом заискивающе заглянул в глаза князю Никанор.

- Расскажи, - уже улыбался Василий, зная заранее, что денщик начнет похабничать, но и не противясь обаянию солдатской шутки.

- Ну, значит так. Собирается на бал старый генерал. А там, на балу ведь как принято? Сначала всем потанцевать надо. Потом за столом поесть-попить. Ну, уж, а потом – разговоры всякие водить. Так?

- Так, - улыбается Василий.

- Вот моет Ванька свого генерала, а тот его и просит: Расскажи-тка мне Ваня анекдот!

- Тю! Я уж все приличные анекдоты вам рассказал, вашблагородь! Один неприличный остался. Ну что рассказывать?

- Да, рассказывай, чего уж там!

- Вот и генерал так сказал. Ванька ему и давай тот неприличный анекдот рассказывать, - тут Никанор паузу выдерживает, сам куском хлеба последнее масло из тарелки подчищает. А Василий улыбается, ждет, чего там еще Никанор выдаст. Да и у костра солдаты затихли. Слушают.

- А анекдот такой. Едет значит, в телеге такой русский-русский мужик. И везет он в телеге дерн. А навстречу ему едет такая русская-русская баба. И везет она в телеге яйца. И вот говорит баба мужику: «Давай дерну за яйца!» Ну, менять значить.

Солдаты дружно загоготали.

- Ну, я понял, - усмехнулся князь соленой солдатской шутке.

- А че ж не смеетесь?

- Так не смешно.

- Погодите. Там сейчас веселей пойдет. Генерал – то ведь засмеялся! Ох, - говорит, Как смешно-то! Как здорово! Вот сейчас-то я на балу-то и расскажу этот анекдот всей честной публике! И вот он, значит, побрился, помылся и поехал на бал. Приезжает. Ну, как водится, там танцы-манцы. Потом стол. Пир горой. Угощения всякие. Тут гости все попили. Поели. Разговоры завели. Встает наш генерал и объявляет Свету: «Минуточку внимания, дамы и господа! Я вам сейчас анекдот расскажу смешной!» Все, понятное дело аплодисментами его встречают: «Просим! Просим!» А генерал то и забыл все по старости. Нет. Начало-то помнил. Стал рассказывать:

- Едет, значит, такой русский-русский мужик. И везет он в телеге… И везет он в телеге…

Ванька! Что он везет в телеге?

А Ванька крепко нализался французского «шампаньского» с непривычки уж под столом валяется и отвечает невпопад:

- Сено, вашблагородь!

Генерал и продолжает:

- И везет он в телеге сено. А навстречу ему едет такая русская-русская баба. И везет она в телеге… И везет она в телеге… Ванька! Что она везет в телеге?

Ванька подымает голову и отвечает:

- Солому вашблагородь!

- И везет она в телеге солому. И вот говорит баба мужику: «Давай я тебя дерну за яйца!»

У притихшего костра солдаты так и покатились от хохота. А князь Василий со слезами смеха запустил в своего денщика шутливо соломенной подушкой.

- Десять лет мужа нет. А Марина родит сына, - хохотал денщик частушкой, - Чудеса! Чудеса! Чудный мальчик родился!

- Смиррррна! – скомандовал подъезжающий адъютант командующего. За ним конная подстава, верховые с фонарями, провожающие по ухабам и зажорам Великого полководца.

И к костру приблизился сам Кутузов:

- Ну, где наш герой, князь Тишков?

Василий Юрьевич вышел из балагана, вытянулся по стойке смирно. Его денщик Никанор на всякий случай сделал то же самое.

Кутузов со словами:

- Спасибо, сынок! - приложил к груди Василия «Георгия», взглянул с болью на шрам, испортивший юное лицо. Заглянул в сияющие твердым белым огнём глаза. Обнял, как родного. – Я хочу просить тебя, - сказал он медленно, задумавшись над чем-то. - Потом, после всего, ты зайди ко мне. Только непременно. Найди. Где бы я ни был. Зайдешь?

- Слушаюс! – щелкнул Василий маленькими серебряными шпорами. Опустил очи.

Но Кутузову видимо необходимо было глядеть именно в них. В небесный огонь тот, обращенный к нему через его солдата.

- Не слушаюс! – поднял он его подбородок так, чтобы видно было ясный взгляд Василия. - А просто зайди. Как к отцу родному заходишь. Мне такие люди нужны. А что ж в лазарет не стал…?

- Так на кого ж людей своих оставлять? Да и рана пустяшная. До свадьбы заживет!

Ничего не ответил Кутузов, засмеялся ноздрями одними. Из нездорового глаза его тусклого и слабого на вид слезинка выкатилась не то от смеха, не то от горя.

Никанор от этого еще прямее выпрямился. Кутузов перевел взгляд на денщика. Вспомнил рассказы о геройском его поступке. Понял все без слов. Щелкнул пальцами на адъютанта, который сделал, что от него требовалось: принес еще одну коробочку. Извлек командующий из нее медальку и приложил к груди Никанора.


Глава девятая

САМОСОЖЖЕНИЕ


- Да чтоб тебя Ирода! Чтоб тебя! – долбилась кулаками о дубовый пол Евдокия, - Зачем горячо целовал? Зачем сердце огнем зажег, а теперь потушить хочешь?

Она размазывала слезы по щекам с неистребимой яростью. И из ее груди вырывались то стоны, то всхлипы, то вой.

Вот уже год не было для нее никого краше Андрея. Точно приворожил ее мужик этот из соседней деревни своим волнистым чубом и соколиным взором. И она себе цену знала, ой, как знала, ой, как себя берегла! Оставшись бездетной вдовою, могла Евдокия хоть Бога, хоть Беса одним лишь изломом брови приворожить! Одним поворотом плеча! Да соблюдала себя строже монахини. Но Андрею отдавалась душой и сердцем вся без остаточка! Как же больно было ей услышать прощальные речи! Как тяжко!

Вдруг она успокоилась и стала страшной в своем спокойствии. Точно все зло вселенское сконцентрировалось в ее женской обиде. Евдокия встала, тихо подошла к ведру с водою, взглянула на свое отражение. Увидев изуродованное слезами лицо, отпрянула, хлестнула пальцами по воде:

- Я хочу, чтобы ты умер! Вместе со своей курицей безмозглой со всем ее выводком! На кого ты меня променял!

Не понимала она, что и Андрей томился по крутым плечам, по стройной походке, по ласковым объятьям и горячей постели вдовы. Но как семью бросить, детей мал-мала –меньше! Он пытался ей объяснить сегодня после очередного безумия плотской страсти, этот суровый воин, прошедший много славных битв, что нет ничего дороже продолжения рода, что не может он пойти против вселенского закона жизни и переехать к ней насовсем. Еле оторвал от себя липучую, рыдающую, ласковую, пахнущую терпкой рябиною.

Она не хотела осознать, что он ушел только что навсегда, утопала в жгучей ревности и обиде до самого гибельного дна! До самой адской тины.

Прищурив заплаканные опухшие глаза, Евдокия взяла свечу и поднесла ее ближе к постели, насобирала в ладонь несколько волосков с льняной простыни. Это были его волоски. Собрала ладонью последнее, еще не простывшее тепло тела его с подушки. Подняла с крашенных половиц прах его сапог. Все это высыпала в кружку с остатками сбитня, который только что пил Андрей. Злобно спросила:

- Род ты выбираешь?

Ее тело прорезала боль внизу живота. На половицы упали тяжелые капли темно-бардовой крови, смешанной с мужским семенем. Коварно ухмыльнувшись, она нагнулась за этими следами любви на половицах, приговаривая:

- Скотина! Так и пропадай ты пропадом вместе со своим родом!


***

Федька высматривал лосей в распадке уже третий день. Они убегали сразу, не давали себя разглядеть, как следует. Вот и повадился малец бродить от родной деревни за пруд, да за дальний лес. Андрей легко отпускал сынишку, потому что не видел в том большой беды. Да и мамка не ругалась.

Не наступая на павшие ветки, чтоб не выдать себя, как учил отец, Федька брел по следам нескольких лосей. Он уже знал, что это были большой лось, лосиха и два лосенка. И вдруг из орешника раздался храп зверя. Федька остановился, поднял глаза от следов и замер.

В нескольких метрах от него на берегу небольшого лесного ключа он увидел огромную серую гору, которая излучала видимое тепло. Шевельнулись рога, задевая и сбивая сосновые шишки. Еще раз храпнул зверь. Наверное, он не видел малыша. Да и правда, Федька вырос ростом лосю то до колена!

Рядом с двухметровым самцом стояла матка, почти такая же громадная, очень нарядная, в чистейших белых гольфах на всех четырех ногах. Она тревожно шевелила ушами, будто улавливая в воздухе дыхание Федьки. Из родника с прихлебом потягивали водицу два небольших лосенка. Ну как небольших, размером с их Буренку.

Федька тихонько выбрался из орешника на тропинку по тем же лосиным следам. И уже, когда почувствовал, что звери его не слышат, вскинулся и побежал к отцу, докладывать, где добыча пасется.

Он запыхался только преодолев полосу леса, уже приблизился к пруду, перешел на шаг, но тут замешкался, наблюдая странное явление.

У воды стояла Евдокия из соседнего селения. Вся в черном. Она что-то бросала в костер. Мальчишка спрятался на всякий случай за дерево и стал смотреть, как от костра поднялось фиолетово-серое облако, все в мелких искрах, похожих на глаза диких зверей в темном лесу.

- Восстаньте из праха все убитые души! Восстаньте, истребленные в боях ратных! В жестоких междоусобицах! – выкрикивала Евдокия, - Восстаньте обиды! Соберитесь в одну плоть. И вернитесь в первоначалье! Пусть опустится грех во грех! Смерть во смерть! Горе в горе! И беда в беду! Пусть никто не уцелеет! Никого не останется!

Облако отделилось от костра, точно большой мутный блин, зависло, искря глазами. Евдокия легонько подула на него. И полетело оно в сторону деревни Медведевки, куда только что бежал Федька.

- Пусть была я милою, но раз стала для тебе постылою, пропадай ты пропадом! Со всем родом своим! Пропадай!

Евдокия долго глядела во след удаляющемуся облаку, потом перекрестилась, подошла к воде, глянула так странно на свое отражение, точно снова увидела не себя. Уверенно тихо произнесла:

- И мне без тебя жизни нет!

Она не долго обдумывала свое решение, глядя в пруд, убрала несколько опавших листьев из воды, чтобы поверхность оставалась идеально чистой. Потом, громко ахнув, упала в самое глубокое место. Но видимо вода не хотела ее принимать. Забарахтала по воде руками баба, хочет умереть сразу, а не получается. И раз и два уходила под воду, только та все ее выталкивала. Не выдержал Федька, выбежал из-за укрытия, тянет руки к Евдокии. А она, узнав его, напротив берега в самый омут поплыла.

- Сгинь! – крикнула, - Сгинь!

- Тетка Евдокия! Не надо! Не топись! – бросился за ней по воде Федька.

Но баба была уже далеко. Она выдохнула весь воздух и мучительно крикнула:

- Прости меня, дитятко! Не ходи домой!

Затем подняла глаза к небу и ушла под воду затылком вниз. Только круги на воде остались.

- Не-е-ет! – закричал Федька, протягивая ручонки к тому месту, где исчезла только что живая Душа.

Весь мокрый он выбрался к костру, дрожа и всхлипывая. Кое-как обогревшись, побежал к Медведевке.


***

Все от мала до велика собрались сегодня в храме маленькой деревни, затерявшейся среди лесов Московии. И над этим храмом зависло фиолетовое страшное облако. Оно постепенно меняло цвет, насыщаясь маревом зари. И, наконец, опустилось, выкрасив храм кровавым отблеском заката.

Федька протиснулся среди взрослых к отцу, когда древний старец тягучим басом службу свою уже заканчивал:

- Коль есть венец прекрасной веры своей, то грех к чужой обращаться! Сто раз возрождалась Русь, и сто раз была разбита от полуночи до полудня. И тоже самое в старину претерпели праотцы наши. Цесаре солнце, сыне Сварогове, еже есть Дажьбог!

- Батянька! Там тетка в пруду утопилась!

- Чччч! Сынок! Тихо! – остановил его отец. И Федька не узнал отца, будто взрослого человека только что заколдовали. Как заколдованный, вращая невидящими стеклянными глазами, вещал и старец:

- И сказали: «Мы лучше умрем, а веры чужой не примем. Не предадим своих Богов!» И приняли смерть от огня. И огнем очистились. Забыли внуки, что десятую часть оставлять надо отцам, а сотую волхвам! Жрецы призывали о ведах заботиться. А их украли у нас, и не имеем ныне. И, если бы не имели бардов наших и баянов, так и не знали бы до конца, кто мы есть и откуда!

- Батянька! Батянька! Пойдем отсюда!

- Погоди, сынок!

- Мам! – потянул Федька за рукав мать, которая прижимала к себе двух его малолетних братьев.

- Чччч! – сдвинула брови, точно завороженная мать, тем же стеклянным взором глядя на старца.

- Так повсюду пришли безбожники во святые наши храмы, - продолжал тот, гневно потрясывая над головою книгой, присланной из Москвы, - И поместили апостолов и бога своего в наши молельные дома. Посожгли священные свитки. Заставляют молиться не так, как деды молились и прадеды. Заставляют креститься не так. А кто ослушается – наказывают мечом. Называют нас рабами божьими. Не рабы мы, но внуки Боговы. Дети мои, слышите ли? Внемлите ли? Жертвы наши Богам – это мед-сурия, просо, молоко и тук на Коляду, на Русалии, на Красну горку. Наша вера – истинна и едина. Так не лучше ль и нам умереть, но не предать старой веры нашей! Подожжем эту чертову книгу Библию, эту грамоту московскую, но останемся верны себе и вере отцов! Да примет Род души наши светлые и ныне и присно и во веке веков! Пусть дым воздымаясь течет к Сварге! Матерь СВА сияет нам ликом, как Солнце!

- Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи помилуй нас! – запели стройные голоса.

Федька вырвался из толпы, добежал до своей избы, не понимая еще, что происходит, вытащил из печи котелок и ложкой стал глотать теплую просовую кашу, когда услышал звон колокола, а потом лязгнула кованная задвижка храма. Сквозь узкие бойницы стали доноситься стоны и крики. Тревожно трепетнулась душа, стиснулась предчувствием беды. Мальчишка в мгновение ока оказался у деревянной рубленной церкви, объятой пламенем, откуда доносились стоны и плач.

Его глаза от ужаса стали круглыми. Совсем рядом полыхала стихия огня. Такого высокого, какого не видел он никогда в жизни! Он был выше самых высоких деревьев. Это было похоже на Ад на земле. От пылающего храма исходил такой силы жар, что невозможно было приблизиться и на десяток метров. Не говоря уже о том, чтобы кого-нибудь спасти! Но Федька побежал к ближайшему ставку, почерпнул воды ведром, рыдая и всхлипывая, и бросил свой маленький слабый вызов Его Величеству Огню. Но стоны не прекращались. Там, за деревянными стенами самосжигались заживо все его родные. Федька бегал к воде и обратно к огню. Он выливал ведра, и откуда-то взявшаяся невероятная сила, заставляла его измученное в конец уставшее тельце делать это снова и снова.

Наконец, пламя стало утихать. Утихли и стоны. Рухнули верхние перекрытия. Федька заверещал от страха. Он думал, он надеялся, что родители еще живы!

Во дворах мычала скотина. Выли собаки. С последними всполохами огня потухло и солнце. Стало совсем темно. Наверное, Боги пожалели Федьку, потому что на пепелище под черными обгорелыми головешками оставались лежать погибшие вот такой страшной смертью его отец и мать, его братья и сестры. И негоже было мальцу видеть их перекошенные смертью лица.


***

Он проснулся от скрипа телег, топота копыт, храпа чужих лошадей, лая собак и голосов незнакомых мужиков и баб какого-то небывало-большого обоза:

- Эй! Селяне! Есть кто живой? Да, Господи, куда ж тут все запропастились?

Бородатый мужик зашел в избу, ладный, пахнущий дорогой:

- Андрей! Встречай отца!

Но ему навстречу вышел незнакомый заплаканный мальчик, которого он никогда не видел.

- Я за него! – сказал Федька.

- А тебя то как звать?

- Федька.

- Федор Андреевич?

- Угу!

- А я твой дед Василий. Где все?

- Давеча в церкви сгорели.

Дед Василий так и сел на лавку.

- Ой, горе! Ой, на день переходу то не успел! А еще кто живой остался?

- Только скотина.

- Так. Ясно. Давай руку. Пошли.

Они долго обходили опустевшие дворы брошенной деревни Медведевки. Собирали в обозы утварь. Дед давал команды разгребать остатки церкви, и хоронить людей.

Шли разговоры, что селяне, мол, сами на себя руки и наложили, только причины никто не знал. Часто повторялось слово «староверы». И еще Федька уяснил для себя, что они заперлись на задвижку изнутри, чтобы наверняка умереть. Все посматривали на него с любопытством, на единственного, оставшегося в живых, точно задавая вопрос, - а ты то что не сгорел? Душа не пустила?

- Деда, - осмелел Федька, - ты не бросай меня. А я тебе покажу, где лоси пьют.

- Да, я тебя и так не брошу. Я ведь, Федор, хотел всех в Сибирь с собою взять. Вот не успел вывести все Перуново Древо. Прости ты меня, старого. В Москве замешкаться пришлось. А лосей покажи. Нам в дорогу мясо пригодится.

Лицо деда Василия было рассечено саблей из конца в конец, но не портило мужской красоты. За добрую службу дали ему большой надел в Сибири. И величайшее дозволение от самого государя обустроить стоялыми домами дорогу до реки Инголь. Образовать беспеременную систему извоза в восточном направлении. Кое-что по этому вопросу уже делалось несколько лет. И дорога была знакомой. Но многое предстояло еще преодолеть и закрыть белые пятна дороги единой бесперебойной системой сообщения. Самые лучшие лошади были выделены ему с собою. Но после трагедии в Медведевке обоз, вобрав в себя скарб и скот бывших ее жителей, вырос втрое. Укладывали с собою окна, наличники, бревна, печные плиты, вещи, трубы, короче все, что можно было вывезти с собой.

Через неделю, заколотив крест накрест опустошенные избы, собрав имущество и скот, бережно похоронив практически неузнаваемые останки местных жителей в одной общей могиле, обоз тронулся из Медведевки на Инголь.

От Московии до Сибири прошли пешком только двое, так и державшись за руки, дед Василий, да малец Федька. Один, командовавший в свое время арьергардом, выводя войска из Смоленска, и чудом оставшийся в живых после разорвавшейся бомбы. Второй – чудом уцелевший от самосожжения.


Глава десятая

БЕРЕЗОВАЯ ДОРОГА


Пахло седой полынью. Видно, трава эта в силу входила. Заполошный ветер резко бился ледяным веником по чему доставал, но попадал прямо в душу. От этого горели щеки и уже чесались цыпки на руках. Пока тянулись пустые осенние деревеньки с черными избами вдоль широкой наезженной дороги, было еще интересно. То ставенька скрипнет, и Федька углядит на ней русалку-берегиню, вырезанную искусным мастером. То коза из нехитрого подворья выглянет. То церковка белая покажется. Невольно оглянешься, памятью приметку оставишь. Собачки опять же, одна заливистей другой изо двора во двор брань переносят… Но вот дорога стряхнула с себя последнюю скособоченную избёшку, развернулась крылатой упавшей птицей на взгорок, и показалось широкое поле без конца и без края.

Гудел Борей и свистел Стрибог во степи. Ни камня, ни дерева, ни зайчонка. Лишь среди полыни белые островки запоздалых мелкиньких ромашек. Облака и ветер. В обозе все молчат, как в рот воды набрали.

Федька шел за дедом настойчиво, упрямо. Скучно ему стало. Мальчишка не выдержал и спросил:

- Зачем ты идешь, дед?

Рассказать мальцу про Белогорье? Поймет ли? Дед, вроде бы и не обрадовался вопросу, потому что медленно оторвал язык от неба и ответил даже несколько грубовато, чтобы отвязаться от мальца, который мешал ему что-то думать:

- От заката солнца идти нам на солнечный полдень, потом, подумав добавил, - За правдой.

- А за правдой что?

- Дорога.

- А что за дорогой? – не унимался Федька.

Дед вздохнул глубоко, переключаясь на язык ребенка, даже в его сторону взглянул:

- Лес.

- А за лесом?

Опять вздохнул дед, глянул в даль, думая, что же там за лесом, но наверное, и сам не знал, и опять нехотя ответил:

- Облака!

- А за облаками?

Тут уж дед улыбнулся. Это напоминало ему сказку про Белого бычка из двух предложений – Я за облаками, ты за облаками: рассказать тебе сказку про белого бычка? А там уже что ответят, то и вставить нужно. Но он ответил неожиданно:

- Солнце.

- А за солнцем?

- Звезды.

Федька нахмурил было одну бровь, но любопытство взяло верх:

- А за звездами?

- Бог.

- А за Богом?

- Правда.

- А за правдой?

- Я.

- А за тобой?

- Ты за мной, Феденька.

Дед ухмыльнулся, крякнул в бороду и нежно стеганул правую пристяжную, чтобы быстрей пошла.

- Хитрый ты, дед, - заулыбался Федька, почесывая цыпки. И тут же придумал новый вопрос:

- А почему у меня цыпки есть, а у тебя нет?

- Потому что с меня уже семь шкур сошло. Да еще семь спустили…

- И с меня сойдет?

Дед оглядел его прямо всего-всего с головы до ног. И так тяжелехонько вздохнул до самого-самого, что и Федьке не по себе стало:

- И с тебя.

И словно бы для того, чтобы отвлечь путников от невеселого пророчества, дорога повернула в ту сторону, где нежно-нежно заалело небо, отражая в облаках золотой венец солнца.

Во главе обоза шли старый, да малый. Беседы вели.

Показался лес. Место сразу понравилось. Потянуло холодком от воды. Небольшая речушка напоила разом все стадо, которое вели за собою люди. Разбили лагерь, похожий на громадный цыганский табор, только с тем различием, что тут же мужики взялись за топоры, стали рубить небольшой, но крепкий постоялый двор. Состоял он из избы, из навеса и яслей для лошадей. Все это огорожено невысоким заборчиком из крепких жердей. На работу уходил день, иногда два. Быстро сооружали внутренние перемычки- стены, крепкие нары, стол и лавки. Отдельно ставились сени. Рылись погреба. В центре оставалось место для печки. Врезались двери, сажались на петли, вставлялись очень маленькие окна. Над притолокой дед Василий сам вырезал своей рукой: «Заимку рубил Василий Тишков». Все было в этой заимке очень надежно и крепко. Но самое главное, оставался кто-то из служивых людей деда Василия, иногда целая семья, которой выделялась некоторая сумма денег для дальнейшего обустройства дорожного дома. Так образовывалась сеть постоялых дворов по системе расстояния по 12 часов пути в обозе. Им выписывалась бумага. И ставилась печать.

А с утра обоз, отдохнувший и укрепленный еще одной дорожной точкой, двигался в путь. Места для изб выбирались как правило, у леса и недалеко от воды. Впереди обоза на коне ехали лазутчики и присматривали новое вечернее место стоянки и будущего сруба. Они же договаривались с местными властями, показывали царскую грамоту, а иногда торговались с мастеровыми о быстрой установке печей, и если рядом были стекольные мастерские, то окна вырубались больше. Или закупались впрок и везлись с собою.

Обоз шел в зиму. Но осень как по заказу стояла хоть и ветряная, но теплая. И стадо могло питаться подножным кормом.

Впрочем, где-то уже были дома, и даже деревни рода Тишкова. Они так и назывались Тишково. Обоз приводил в систему извоз от Москвы в Сибирь, оставлял лошадей и станционных смотрителей. И зачастую вместо новой зарубки ремонтировали старую.

Серьезный мороз пришелся на тот самый день, когда изрядно поредевшая колонна фургонов вступила в свои законные владения возле горы, похожей на голову белого орла. Первым делом, как всегда, наскоро срубили заимку. Затем баньку. И только после приступили к строительству каменного фундамента княжеского дома. Мастеровые работали без перерыва. Неустанно трудились на строительстве дед Василий и Федька. Через месяц у реки Инголь образовалась деревня Идет.

Федьке едва исполнилось десять, когда он сам стал уходить далеко в тайгу за промыслом перепелок и мелкого зверья. А в пятнадцать он вырубил первую свою заимку и гордо вырезал над дверью: «Заимку рубил Федор Тишков».


Глава одиннадцатая

ПОЮЩАЯ ЧАША

СТАРЕЦ АЛЕКСАНДР


Быль ли небыль – не известно. Быль! Конечно быль!

Там, в Белогорье стоял необычный скит. И дед Василий оставляя чад и домочадцев отправлялся к монахам на несколько дней, возвращался просветленным.

Ни Федора, ни кого из близких с собою не брал.

Однажды весною Федор себе невесту присмотрел - Пистимею. После двухнедельного теплого дождя размыло низины. Поперла трава, и птицы очумело заголосили со всех сторон. Вот тогда то и попали оба в белый тот скит. На венчание. Их вел дед Василий к скалам, покрытым лишайником среди багульника по узкой кромке ущелья, по выстриженным лабиринтам из колючих белых шиповничьих кустов. Далеко внизу, ворочая камни, билась о скалы горная речка, несла хлопьями подушки пены, крутила в водоворотах вырванные с корнями кедры. От этого в распадках образовывались буреломы. Сначала заверти лабиринта шли посолонь, потом противосолонь. Совершенно потеряв ориентацию, молодые оказались у ног поющей статуи – огромного белого камня, от природы пробитого разной величины дырками насквозь. Когда ветер дул южный – идол пел тоненько и звонко, когда северный – с хрипотцой завывая, когда западный – пристукивал совсем низко-низко, чуть ли не басом. И очень мелодично звучали ветры с востока. Никаких знаков на камне больше не было. Тропинка образовывала круг, от которой вели другие тропинки-лучики в стену-скалу. А при последнем повороте открывался вид на сам монастырь. Наверное, когда-то он был просто белой горою среди таких же гор. Но трудолюбивые людские руки вырубили в ней окна и арки, ходы и ступеньки, пещеры и лабиринты этажей в пять или шесть.

Устье тропинки кончалось песней незнакомца с доброжелательной усмешкой в черной курчавой бороде. Цыган в белом льняном балахоне укладывал гладкими боками камни в глинистое месиво, размытое дождем. И пальцами выравнивал пространство, связывающее эти камни в единую ровную и очень гладкую дорогу к монастырю.

- Доброго здоровьичка, Любомир!

- И тебе здравствовать, дед Василий!

- Вот веду, как и обещал, внука своего с невестою на праздник весны и жизни.

- Доброе, доброе дело, милости просим! – прервался на приветствие чернокудрый молодец, сверкнул белозубой улыбкой, дернул за какой-то шнурок, привязанный к ветке, бренькнул на березе звонкий колокольчик, и снова незнакомец по имени Любомир заурчал песенку себе в усы, продолжая руками камни укладывать в мягкую глину.

Праздник для новобрачных начался с того, что вдруг звучно заиграли била – старинный инструмент, состоящий из металлических звонких пластин разной толщины, прикрепленных ремешками из кожи через дырочки к деревянной жердине. Звуки его напоминали больше звуки колокола и многих малых колокольцев. Молодых встретили двенадцать белых старцев, приняли поклон и поклонились сами. Торжественность обстановки придавали и диковинные птицы, щебечущие без умолку на причудливо изогнутых деревьях. Федору и Пистимее подали по рубахе из крепкого льна без вышивки, повели в просторную залу, устланную домоткаными дорожками. Там в той зале были еще три старца, с гуслями в руках. Песнь их лилась звонко, необычайно молодые голоса звучали серебром. И белизна их длинных волос ничуть не отличалась от белизны волос тех, кто встретил у порога. Лишь свет в очах сильный небывало, теплый, уверенный. У иных в руках были бубны с прикрепленными к ним колечками из того же металла. И они тихонько позвякивали теми бубнами в такт гуслярам и пели: «Через поле широкое, Через море глубокое. Летели лебеди – белы птицы, Белы птицы – быстры крыла. Мостили они мосты - все дубовые, стелили они пути – красным бархатом; красным бархатом , жарким золотом; жарким золотом, светлым серебром… А в Земле белой – белым-белой той – пели дивну песнь Старцы Вещие; пели дивну песнь о веках былых, да о мудром Боге, о Велесе…»

Когда кончили монахи длинную песнь до конца, казалось, ничем более диковинным удивить невозможно. Казалось, счастливое удовлетворение вычерпало себя до дна, до самого корня. Но тут из резной каменной альковы скромно вышел самый древний старец Александр. Приложился к белым покрывалам. Глянул на молодых из под широких светлых бровей. И гости в то же мгновение поняли, кто тут главный. Взгляд старца отличался богатырской удалью веселой, ярким почти солнечным светом искрился на входящих. Александр был тоже в белом. На груди его на красном шелковом шнурочке висел небольшой золотой коловрат. В руках, не вздрогнув, покоилась медная, или похожая более на медь, чем на какой-то другой металл, чаша, наполовину заполненная водою. Старец закрыл голубые глаза. Одной рукою, в которой крепко зажал деревянный пестик, он стал водить вкруг посолонь по краям той чаши.

- Не забывайте, братья, что Бог отец сбросил на землю скифов не только меч для защиты от врагов и эту чашу для достатка, но и ярмо для труда! И только от Руси имели мы помощь, поскольку все мы Дажьбожьи внуки! Мир нам всем. И живым и ушедшим в небесный Ирий! Труд нам всем без врагов и болезней! Оуммммм! – запела чаша в его деснице. Василий, как и другие монахи, опустил голову на грудь и запел одними лишь ноздрями с тон чаше. Ни Федор, ни Пистимея никогда и нигде такого не слышали, чтобы посудина сама пела! От многоголосья мужского хора затрепетали стены скалы из белого камня. Звук все увереннее нарастал, менялся. Наконец вышел на крепкую глубокую ноту. Вода в чаше запузырилась. И стала выпрыгивать мелкими брызгами на Федора и Пистимею.

- Оуммммм! – запел старец Александр на октаву ниже, и дальше на непонятном старинном языке, - Оумммм Сурия, - продолжил обрядовое пение вместе с чашей своею.

Тут Пистимея глянула на руки старца и удивилась их пружинистой силе. Мускулистые. Крепкие. Ладные. Будто из камня выточенные – ни одной лишней линии.

- Оумммм! – подхватили неизвестно откуда взявшиеся более молодые послушники в белых льняных простых одеждах. Резонанс все мощнее ударял в потолки, и окна задрожали от мощности звуковых октав.

Заряженная пением чаши вода оказалась чудесной на вкус, придала телам легкости и воздушности.

И пошла потеха! Молодые молодцы выходили в круг сначала четверо на четверо биться. Потом один на один. И если кто-то из них побивал всех, то оставался, пока молодые все не показали свои силы. Когда остался самый сильный молодец, тот самый Любомир, что встречал их при входе, он поклонился старцу, пригласив его в круг. Александр бросил взгляд, как лезвие ножа на противника, потуже опоясался, велел завязать себе глаза. Молодому подали в руки дубинку-палицу.

- Вот гляди, что сейчас будет. Русским боем называется! – шепнул Василий Федору, - Такому только здесь научат, внучок!

Старец Александр с завязанными глазами встал приземисто. Весь во слух обратился. Молодец, встряхнув цыганскими кудрями, приступом пошел на него. Любомир, хоть и силен, хоть и легок, как пушинка, но всеж-таки на толику тяжелее, неповоротливей. А у Александра поступь легкая, неслышная. Движения выверенные до самой малой доли секунды. Сколько ему лет? И сказать страшно. Столько разве живут? И руки и ноги старца при движении словно бы дивную мелодию рождают – мелодию ветра. И как бы не махал дубиною цыган – все старец от нее уходил - уворачивался. А потом и вовсе отобрал ее и в дальний угол бросил. Молодой столько выпадов делал, пытался кулаками сбить противника! Но не тут то было. Гуттаперчево отходил Александр снова и снова, пока Любомир не устал.

- Так говорится в писании нашем – будут бить тебя по щеке – подставь другую. Противник ослабнет. А ты удар нанесешь верный! – пояснял Василий.

Наконец сцепились два богатыря. И Александр положил Любомира на ковер сухими жилистыми руками, как котенка малого, повязку снял. Поклонился на рукоплескание белых братьев.

Веселье продолжалось до захода солнца. А под конец подошел Александр к молодым, и подарил два медных колечка такого же цвета, как поющая чаша.


ЧАСТЬ вторая

ВСКИПАЮЩИЕ СВЕЧИ ДУШ

ДЕТИ ЗЕМЛИ



Глава двенадцатая

ВОЙНЫ С ПОЛЬШЕЙ


Историческая справка

Если верить древнему преданию, три брата разделились и пошли в разные стороны: Рус, Лях и Чех. Взаимоотношения поляков и русских всегда были братскими, но Польши и Руси неизменно – враждебными. Как так? Почему? Зачем? Изучая летописи, понимая и не понимая причины возникновения конфликтов, не раз и не два задаешь себе невольный вопрос: и что им мирно не жилось? Пространства достаточно, реки полны рыбы, леса – зверей, земли – злаками!

Вопрос в вере. И в правде. Только вот как найти ее было, тогда в 999 году, когда произошло присоединение города Кракова и Краковской земли, и процесс объединения польских земель завершился? Польша превратилась в одно из крупных государств Восточной Европы. Примерно тогда же образовалась и так называемая Русь. И ее возникновение принято считать проникновением в нее православного христианства. В Польше то же христианство, только католическое.

Отчего и идет раздрай – войны междоусобные.

И уже в 1013 году – поход поляков на Киев.

А после смерти князя Владимира I Святого, Святополк Владимирович сел на столе в Киеве. Приказал убить братьев – Бориса, князя Ростова, Глеба, князя Мурома, и Святослава Древлянского. В 15-ом же Киев пошел на Польшу. Произошло сражение у Любеча на Днепре новгородского войска Ярослава Владимировича со Святополком. Ярослав Владимирович (впоследствии Мудрый) сел в Киеве, Святополк бежал в Польшу к своему тестю Болеславу I.

Как все запутано. Попробуй распутать. А после войн – непременно братание. И питие братины – чаши, наполненной до краев вином, смешанным с кровью всех участников перемирия!

В семнадцатом прошел неудачный поход Ярослава на Брест. Берестье (Брест) впервые упоминается в Новгородской первой (синодальной) летописи, в Лаврентьевской и Ипатьевской летописях в1019 под названием Берестье. Болеслав I разбил Ярослава на реке Буг. Ярослав бежал в Новгород. Войска Болеслава I овладели Киевом и помогли занять великокняжеский стол Святополку. Пограничные Червенские города отошли к Польше.

В том же веке битвы кровопролитные за Полоцк, Новгород, Киев, Брест, Чернигов, Городец…

Следующие века не отличались долгим миром. Курск, Юрьев, Псков вовлечены в братские междоусобицы. Но некоторые мудрые правители понимают, что миром да ладом решать надо конфликтные войны. Так во княжение Ярослава Мудрого(1035 – 1054 гг.), его сын Изяслав был женат на сестре Казимира I Восстановителя, сын Всеволод - на Ирине, дочери императора Византии Константина IX Мономаха. Дочь Елизавета была замужем за Харальдом III Норвежским, Анастасия - за Андреем I Венгерским, Анна - за Генрихом I Французским…

Польша была всегда убежищем и защитницей для гонимых. Одним из ярких примеров в середине XI века Мятеж в Киеве. Изяслав бежал в Польшу. Всеслав Брячиславович выпущен из тюрьмы и провозглашен князем.

Не смотря на это и десятка лет не найти без войн. Без взаимных притязаний.

Как свекровь охаивает тещу, так и Польша вздорит с Русью. Взаимные набеги, претензии, подарки и предательства. И диву даешься – как сил хватало на все это.

Ссоры приводили к расколу между уделами Польши и уходу из жизни правителей. Не забывая воевать с Русью, Польша воевала с германцами, прибалтами и монголо-татарами. В 1241 году передовой корпус монголо-татар нанес удар по объединенной польско-германской армии близ Лигница в Силезии и разбил ее. «У поверженных воинов они отрезали уши, насобирав десять больших мешков».

Не раз и не два опустошалась и русская и польская земля монголо-татарами. Но войны велись параллельно с Чехией и Германией. Да и с другими соседями.

Крестовые походы за веру и за правду. Только и вера и правда разные были у каждого.

Остальные века не отличаются спокойствием. Битвы крестоносцев. Объединение на время против кого-то и расторжение отношений при первой выгоде. Литва может быть как союзником, так и противником. Не отличается особой верностью и Русь. Конец XIII и начало XIV века ознаменовался тем, что чешский король Вацлав II захватил Малую Польшу. Восточное Приморье присоединено к Великой Польше. Пшемысл II получил польскую корону. В конце XIII века ведущая роль в борьбе за объединение страны принадлежала великопольским князьям. В 1295 году Пшемыслав II (1296х) постепенно распространил свою власть на всю Польшу и присоединил к своим владениям Восточное Поморье, но ему пришлось уступить чешскому королю. Краковский удел Гданьск был захвачен бранденбургскими маркграфами. Крестоносцы захватили Восточное Поморье Владислав I захватил Краков и Великую Польшу.

Перемирие русских с поляками, по которому Смоленск остается за Москвой, произошло лишь в XV веке. А в шестнадцатом снова войны. И вот уже Русские войска взяли Полоцк. Для борьбы с реформацией в Польшу были приглашены иезуиты. Русские войска потерпели поражение на реке Улле. А Андрей Курбский сбежал в Литву.

И снова мир. Недолгий. Зыбкий. В Москве Земский собор, отклонил предложение о перемирии с Литвой. Произошло объединение Польши и Литвы, образование единого государства - Речи Посполитой. А дальше - перемирие Москвы с Литовско-Польским королевством и с Ливонией на три года.

Историческая каша, заваренная на славянской крови, приводит к полному бардаку отношений. Некоторые историки утверждают, что плохо иметь много детей, если ты – король. Отчасти они правы. Ведь деление земли приводит к братоубийственным войнам. Но вот незадача. В истории отношений меж Польшей и Русью был и такой инцидент. Сигизмунд II умер бездетным (конец династии Ягеллонов), что привело к длительной внутриполитической неустроице. Наступило "Бескрулье" (1572-1577). Иван Грозный отказался от предложения занять освободившийся трон самому или одному из его сыновей, выдвинув неприемлемые условия. Прошли выборы короля с участием всей польской шляхты. Королем Польши был избран французский принц Генрих Валуа. Он сбежал в 1574 году, потому как не устроил шляхтичей. Его власть сильно ограничивалась шляхтой. Начались мирные переговоры Москвы с поляками. Королем Польши избирается блестящий полководец Стефан Баторий (1533-1586гг.) Турецкий ставленник. Отчасти из-за этого возобновляется война России с Польшей. После которой наступает… правильно догадались – ПЕРЕМИРИЕ.

О! Сколько же их еще будет! Войны идут постоянно с попеременным успехом.

Но оставим темные века и сразу ворвемся к тем интересным дням, когда поляки разбиты на Днепре запорожскими казаками Богдана Хмельницкого. Даже дата есть точная 5 мая 1648 года. На арену выходит госпожа Украина. Поляки повторно разбиты казаками под Пилявцами. Они нанесли поражение полякам под Зборовым. Хмельницкий заключил мирный договор, по которому участникам восстания объявлена амнистия. На Земском соборе в Москве было заявлено о готовности принять Украину в русское подданство. И как следствие сего действа, Земский собор принял решение присоединить Украину к России и объявить войну Польше.

Семнадцатый век мало отличался по здравому смыслу от двадцатого и десятого. В Переяславле собралась большая Рада, которая решила принять подданство России. Началась война России и Польши (1654-1667 гг.), и вскоре приобрела общеевропейское значение. В нее оказались втянутыми Швеция, Османская империя и зависимые от нее государства - Молдавия и Крымское ханство. В начале русские войска достигли большого успеха, заняли Смоленск, Витебск, Минск, Ковно, а на Украине совместно с отрядами Богдана Хмельницкого освободили западно-украинские земли вплоть до Львова.

И с кем, вы думаете, вступает в союз Польша? Польша вступила в союз с крымскими татарами…

Польский гарнизон сдал Смоленск после усиленной осады. А русские и казаки осадили Львов. В войну вступила Швеция, которая в короткий срок оккупировала значительную часть Польши. Перемирие с Польшей произошло в Вильне: после смерти Яна Казимира царь Алексей будет избран королем Польши, но откажется от завоеванного в Литве и на Украине, и вступит в союз с Польшей против Швеции. Речь Посполитая и Россия заключили перемирие с целью борьбы против Швеции. Польша освободилась от шведских войск. И, вы совершенно правильно догадались - в том же году перемирие было нарушено.

А теперь заглянем в восемнадцатый век. К Северной войне. В первом же году века русско-польская армия разбита шведами под Ригой. Но зато к девятому году произошло восстановление Северного союза (Россия, Польша, Дания, Пруссия) против Швеции. Смерть и рождение новых королей. Война за престол Польши. Давление на политику Европы Екатерины II. И вот он долгожданный, Варшавский договор, подтверждавший Вечный мир 1686 г!!!

Милые бранятся – только тешатся. А Россия с Польшей мирятся, как дети до первых слез.

После Вечного мира столько было сепаратных секретных переговоров и с Фридрихом II и с Иосифом II о разделе Польши… что до конца века, еще несколько раз вступив и выйдя из войны, Польша претерпела три официальных раздела! В 1772 году произошел первый раздел Польши - Россия согласилась на частичный раздел польской территории, предложенный Фридрихом II (Пруссия). Пруссия получила Поморье и часть Великой Польши, Австрия - Галицию, к России была присоединена часть белорусских и украинских земель, т. е. правый берег Западной Двины и Восточная Белоруссия (Полоцк, Витебск, Могилев). Непосредственным результатом раздела Польши явился отказ Австрии ратифицировать соглашение с Турцией об оборонительном антироссийском союзе. Турция, лишенная поддержки Австрии, была вынуждена заключить с Россией перемирие.

В 1793-ем совершен второй раздел Польши: Россия получила Белоруссию и Правобережную Украину, к Пруссии отошли Гданьск, Торунь и значительная часть Великой Польши.

А в 1795-ом поражение восстания Тадэуша Костюшко повлекло 3-й раздел Польши, в результате которого Речь Посполитая, как государство перестала существовать. К России отошли Курляндия, Литва, Западная Белоруссия и западная часть Волыни. Исконно польские земли были поделены между Австрией и Пруссией. Станислав Август Понятовский отрекся от престола.

В следующий раз русские войска вошли в Варшаву после победы над Наполеоном, в 1813 году. И очень скоро польское царство в составе России получило свою конституцию. Не то чтобы Польша радовалась гнету антипольского господства различных государств. Конечно же, до конца XIX века были выступления. И тайные общества. И заговоры. И даже многочисленные восстания, подавленные в крови.

В 1885 году произошла массовая высылка 26 000 поляков из германской части Польши.

К началу XX века образовались партии прокоммунистического толка.

К 1914 году Россия обещает автономию той части Польши, которая входит в состав России, в обмен на помощь поляков в войне.

После революции Россия полностью потеряла земли Польши. И уже в 1920 году умудрилась вступить с нею в войну. На Западном фронте разворачивается наступление советских войск под командованием Тухачевского, которые в начале августа подходят к Варшаве. По мысли Ленина, вступление в Польшу должно привести к установлению там советской власти и вызвать революцию в Германии. Под Вепшем польские войска заходят в тыл красной армии и, в конечном счете, освобождают Варшаву, переходят в наступление. Надежды советских вождей на революцию в Европе рушатся.

1931 год. СССР и Польша заключают Договор о дружбе и торговом сотрудничестве. СССР и Польша подписывают Договор о ненападении.

38-ой год. Пакт о ненападении между Россией и Польшей. Между Польшей и Германией, который был впрочем, через год разорван. И войска Германии вторглись на территорию страны Польши. Это сочлось началом второй мировой войны…


***

А между официальными строчками истории жили и были простые люди. Они сеяли хлеб. Выращивали коров и свиней. Они рожали детей. Служили в армии, которая была то русский, то польской. Одни правители награждали их за особые заслуги. Другие тут же отбирали все, чем одаривала зыбкая временная власть.

И лишь трудовые руки помогали им в жизни. А еще вера. Католическая или православная. Важно ли это? Верой была и есть справедливость наших сердец в силу добра и трудолюбия.

Благородство, которое и претерпевало гонения во все времена.


Глава тринадцатая

КТО ПАН, А КТО ПРОПАЛ


Зацвели черешни. И сердце отпустило, щемящую тоску зимы высвободив из своих бескрайних недр. То белый запах будущей жизни и надежды на сытое лето и благодатную осень, распространяемый соцветиями, окрылял и пьянил. Прибывала вода во кринице. Панночки молодые навострились в лес за весенними травами.

Благословенный край, переходящий от Польши к Украине, от Украины – к России, звался тогда еще Довбышским районом. Теперь он Барановский. Но, это одно и тоже. Народ певучий. Язык смешанный. В наречии «неправильном» и русские слова и украинские и польские и белорусские. Кто во что горазд, тот так и гуторил. Некая смешанная эссенция, называемая мовою, понималась всеми сразу. Жителя этих мест легко было отличить от москалей, поселенцев брянщины или западэнцев поляков. Сплав нравов и языков объединял всех ласковыми песнями, которые слышались чуть ли не каждый вечер:

«Реве да стоне Днипр широкий.

Сирдитый ветер завивал.

До долу вербы гне высоки.

Горамы хвилю пидымал.

Ще выдэ мисяц в эту пору

За хмары денеде выгледал.

Не наче човен в синем море

То выренал то потопал…»

Народ больше всего любил реки – в них водилась рыба. Любил и землю. За нее молился и благодарил Иисуса Христа. Хотя давно надо бы уж было благодарить советскую власть, хозяйскою рукою пропахавшую этот спорный на предмет национальной принадлежности кусок планеты.

Жителей и их дома, несколько лет причесывали, как гребенкой под одну прическу. Если были у кого-то усадьбы, их разбирали и строили стандартные халупы – две комнаты, да сени для скота с одним выходом, не смотря на количество детей. Вся скотина и «излишки» забиралась в колхоз. Денег чуть давали на трудодни в счет займа. Люди жили на этой благословенной земле впроголодь, дети пили не молоко, а сыворотку и отходы, которые назывались перегоном от молока. Потому что государству надо было отдать и молоко, и масло, кроме молока, да еще 150 яичек в год. Хоть ни одной курицы не держи, а яйца отдавай. Налог был как на яблони, так и на свеклу. Так что шли под топор лучшие плодовые деревья. Но черешни сажали все. Эти деревья плодоносили «без налога», и могли раз в четыре года досыта накормить детвору сладкими ягодами.

Тот год обещал быть урожайным.

И он работал, не смотря ни на какие придури советской власти, советских законов.

Леонид был из Савицких. По той простой причине в семье его правила своя власть – «савицкая», и свои «савицкие» законы. А жинка его из Недзведских. Поляков «по национальному признаку» практически всех повыуживали тогда из Житомирской области для строительства Беломоро-Балтийского канала. Властям не нравилось, что он поляк. По теории Троцкого – надо было возводить мосты и каналы за счет бесплатной рабсилы: «врагов народа». А их в годы репрессий оказалось ни много – ни мало: двадцать миллионов. Но сейчас не об этом.

Леонид в церковь не ходил. Колхозные работы посещал аккуратно. Был хорошим хозяином хутора. А детей – мал-мала-меньше. Жена Юзефа, правда, являлась набожной, и по воскресеньям навещала ближайшую церковь, как и все в их селе Адамовке.

И Леонид просто отказывался понимать – за что это в такой чудный весенний вечер, где час день кормит, он должен просиживать в душной приемной парт ячейки и ждать своей очереди, а не расширять полки в своем погребе. Уж и доски приготовлены. И гвозди…

Он даже не подозревал, что такое возможно с ним сотворить, что Стасько Тодорович, местный сексот, решив прогнуться, составил длинный список: из дворянских, да из недворянских, а просто хороших добротных работников, крепко стоящих на земле. За каждую такую писульку Стасько полагалось лишнее молоко для его змеиного выводка. Написал бывший дружок его донос и на Леонида, что он де в церкви собирает какие-то кружки, как будто бы он там главный заводила…

Савицкого и забрали.

- Проходите! – обратился строго Немирович, секретарь, и мягко затворил за Леонидом дверь в приемную, где стояли для охраны бойцы с винтовками. Стасько сидел подле партработника с «правым видом», не глядя Леониду в глаза. Леонид понял так, что власти сделали для них очную ставку. По доносу Стасько, прочитанному тут же, где Леонид обвинялся во вражеских действиях против советской власти, получалось, что домой в этот чудный вечер вернуться к своим полкам уже не удастся.

- Когда я вообще ходил в каплыцу? – вскипел Леонид, - Как ты мог такое обо мне набрехать?

Не долго думая и не отдавая себе отчета в том, что делает, он схватил табурет, с оттяжкой огрел Стасько вдоль спины, крича:

- Чтоб больше не повадно было!

- Вы что? Вы что? Почему безобразите?– вскочил с места ошарашенный партработник.

- Потому что он врет!

Леонид гневно вскинул огненный взгляд на дрожащего бывшего своего приятеля, упавшего навзничь и закрывающегося от Леонида ручонками.

- Вот теперь есть причина меня посадить, - сказал, как отрезал, отбросив стул в угол, - А то причины не было. Теперь меня судите! Сажайте, - и сел, успокоившись на тот же брошенный, а потом бережно поднятый стул, и обиженно вглядываясь мимо Немировича в заоконные цветущие черешни, точно они и были виноваты во всем этом безобразии.

Это убедило. И Леонид остался на свободе.

Погреб в ту весну Савицким достроить так и не пришлось. Мало того: чтобы спасти семью от мести ли Стасько, от новых ли сексотов, они подхватились из

Житомирской области – и уехали в Киевскую, туда, где раньше был у них в Добжице примитивный стекольный заводик.

Силами подрастающих сыновей построили скромный жилой дом, «как было позволено». «Как позволено», имели одну корову, одного поросенка. И черешни посадили подле домика. Как же без них!


Историческая справка

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

ПРИКАЗ 397

Объединенного Государственного политического управления

За 1931 год

№667/359. 16 ноября 1931 г., гор Москва

Сооружение Беломоро-Балтийского водного пути, возложенного партией и правительством ОГПУ, требует выполнения в исключительно короткий срок громадного и сложного в техническом отношении объема работ.

В целях создания максимально благоприятных условий для строительства и сдачи канала в экспедицию в установленный правительством срок, - ПРИКАЗЫВАЮ:

Назначить в управление: Коган Л.И.; Рапопорт Я.Д.; Сенкевич Э.И.; Госкин М.Ф.; Френкель Н.А.; Берензон Л.И.

Главному управлению лагерями ОГПУ комплектовать Бл.Балт. Лагерь ОГПУ рабочей силой, техперсоналом, а также снабжать материалами, инструментами и всеми др. видами снабжения в преимущественном перед другими лагерями порядке.

Архив Соловецкого лагеря


***

Юзеф Августович Савицкий уже ничего не понимал, что происходит со страною.

Он нагляделся всякого. И записался на работу в Киев простым рабочим. Только еже через неделю, применив наиболее приемлемые технологии, как инженер, получил бригаду. Потом и весь завод. Ведь он до революции был инженером. И скрыть это было трудно. Ох, как трудно скрывать знания, когда видишь, что можно сделать лучше и эффективнее.

«В ГПУ, возможно, знали о его дворянском происхождении, когда забирали. А, возможно и не знали», - думал неустанно он, - «Если знали, то уж давно бы расстреляли». Здесь, на БелБалтлаге Юзефа называли Юрий Аркадьевич. Начальство очень уважало. Прислушивалось к его советам. Даже вывело «за зону», отделив от общей массы полуголодных зэков (ЗК). Советовалось.

Он прошел все с низов. От расчистки трассы от леса до возведения шлюза №7. Одевал, как и все телогрейку, ушанку, валенки. Это он придумал делать деревянные рельсы и шпалы вместо железных, потому что ему было жалко людей. А людей на строительстве тогда нисколько не жалели. Лошадей запрягали только в том случае, когда не хватало зэков. Ведь лошади числились по списку, как инвентарь. А люди… Вгрызаясь в суровую карельскую землю, выдалбливая камень для шлюзов, люди гибли, как мухи. Тех, кто сильно ослабевал, увозили машинами. И быстро возвращались. Многие догадывались, куда.


***

Зима наступала на Карельскую землю постепенно. Попробует поутру снежной белой лапкой незаметно, мягко раскопанный для строительства песок, но к обеду отступит, что-то главное для себя не решив в своем зимнем наступлении.

Строители обитали в бараках. А для Юзефа выделили лавку в сенях управления, чтобы был всегда под рукою. Он как инженер мог понадобиться в любую минуту.

Юзеф пил из кружки кипяток, не зажигая лучины, поэтому ничем не выдавая своего присутствия, когда услышал за занавеской разговор, сыгравший в его жизни роковую роль.

- Да, я и раньше знал, что ГПУ торгует специалистами, но не предполагал, что так цинично! – возмущался пониженным голосом, почти шепотом, управдел Богданов. – Вот, стало быть, приехал я в Кемь, в управление Соловецкого лагеря. Представь себе, там так и говорят: «продаем», «при оптовой покупке скидка», «первосортный товар», да еще торгуются: «за такого-то в Архангельске 800 рублей в месяц дают, а вы 600 предлагаете! Товар то какой! Курс в высшем учебном заведении читал, солидные печатные труды имеет, директором огромного завода был, в довоенное время одним из лучших инженеров считался, и десятилетник по статье 58 параграф 7, то есть, сослан на каторгу на 10 лет за «вредительство», значит работать будет, что надо, а вы 200 рублей жалеете». Но я все-таки доторговался, они уступили, потому что мы инженеров оптом взяли. Замечательный народ подобрал. Взгляни-ка список! Мы выплачиваем 90 процентов ежемесячно. А 10 процентов отдаем на руки заключенному за его работу.

Богданов читал людей по списку. Потом долго рассказывал, что, если эти работники не подойдут, им с воли любого другого привезут. А этих можно в расход пустить. Начальство строительства говорило также и о выгоде использования такой вот рабсилы.

… А у Савицкого похолодел лоб. Он представил картинку в масштабе страны. О себе забыв в ту минуту, прикинул сразу же арифметику. Ведь ЗК продавали в «социалистическое рабство» на 8 часов в день, но заставляли работать иногда по 24 часа в сутки! 600 рублей оставалось начальству. А 60 рабочему. Допустим, что ГПУ продавало в год 1000 специалистов оптом не по 600, а скажем по 400. Скинуть проценты. Без налогов и компенсаций с тысячи получается 4 миллиона! Но тысячей «человекосил» не построить даже одного шлюза! Господи! Сколько же они загубили душ!!!??? И сколько денег при этом заработали!

Ковш упал и загремел.


***

Юзефа Августовича посадили в одиночку. И он теперь точно понимал, за что. Поэтому не задавал лишних вопросов. Не пытался вырваться. Знал – бесполезно. Жадно глядел сквозь решетку на так и не решившую до конца зиму: накрывать ей землю снегом, или подождать, пока его, Юзефа закопают в нее. А утром следующего дня он оказался в грузовике вместе с теми, «кто устал».

Снег так и не выпал. По мерзлой земле ехать было «ухабно», но быстро. В каждом из трех грузовиков сидело по четыре бойца красноармейца. И изможденные до костей строители канала. Один из них постоянно харкал за борт грузовика кровью. У нескольких были выбиты позвоночники. У кого-то сломаны ноги, руки…

Машины повернули от Повенца в лес, шестьдесят изможденных калек заключенных к 9-ти утра были выгружены вместе с лопатами в странном месте, где не пели птицы.

Юзеф сразу почувствовал неприятные симптомы одиночества, несмотря на большое скопление народу. Их заставили копать большую яму.

Песок поддавался довольно легко. Лопаты задевали о кусты брусники, и ягоды каплями крови «крестили» заиндевевшую землю, готовившуюся их принять. Яму выкопали просторную. Камней попалось совсем мало. У кромки поставили пять человек, и быстро зачитали короткий приговор.

Раздался выстрел из всех винтовок по команде разом.

Остальные застонали, заплакали, завопили. Зная, что в их изнуренном виде не убежать по карельской тайге, никто не пытался дернутся в сторону леса. Кто падал в мольбах на колени в развороченный лопатами песок, тех подымали штыками. Некоторые умудрялись на случайных клочках документов писать предсмертные записки и бросать подальше от будущей могилы своей, в надежде, что кто-то найдет, передаст родным. Но кто найдет?

Юзеф стоял молча, скрипя зубами, жалея их за тщетные попытки. Он был самым здоровым из всех.

В его личном приговоре значилось, что он «осужден по статье 58-10-11, 29.12.37 Тр. НКВД КАССР. Расстрел произвести 21.01.38 на ст. Медвежья Гора (Сандармох)».

Он не знал, что все они, почти 12 тысяч человек, расстрелянных здесь, в Сандармохе, будут реабилитированы прокурором Карелии 13.04.89 года.

Он не знал, что кроме него в том же месте только за период с 37 по 38 годы будет расстреляно еще 300 Савицких…


Глава четырнадцатая

ЕДЫН БУТЕ, А ДРУХЫЙ ПАНТОФЭЛЫК


- За городом качки плывуть.

Коченята крячуть.

Бедны дивки замуж йидуть

а бохаты плачуть… - веселешенько пел Казик, пролезая сквозь густой ивняк к заветному гнезду.

Там на болоте под Киевом у села Кодра, где поселились Савицкие, было много утиных гнезд. А дети Леонида Витасик и Казик их зарили. Ну, надо же было хоть чем-то набивать свой вечно-голодный желудок!

Некоторые яйца можно было есть сразу.

А этот выводок попался ранний: двенадцать яичек, хорошо укрытых корягою и травою. И первое же яйцо качки, открытое Казиком, оказалось с почти готовым кочененком. Даже дырочка была выклевана изнутри. Витя предложил оставить птенцов утке. Так и решили. И расстроившись, голодные подались до дому.

По дороге они рассуждали, почему уток не слышно, когда они заводят гнезда, а курицы, когда подходит срок, начинают квохтать по-особому, прячут яйца и пытаются загнездиться в теплом месте для высиживания потомства. И рассказывали друг другу о том, где только ни умудрятся пеструшки устраивать свои куриные гнезда: на сеновале, в укромных местах огорода, в траве… Витасик вспомнил, что одна осела прямо на картофельном поле. Несколько яиц оказались испорченными, птенцы не вылупились.

Заморенных цыплят, которым не досталось тепла, называли заморышами. Поэтому мать Юзефа готовила теплые гнезда для квохчащих кур сама. Она плела ивовые корзинки, утепляла их сеном, помещала в укромные надежные сухие и теплые места.

Братья уже подходили к дому, когда во дворе появился новый незапланированный куриный выводок.

- О! Глядите! Уже с цыплятами идет! То-то я гляжу, она что-то исчезла, - удивлялась мать, глядя на хохлатку.

На самом деле, мать отдыхала, выпрямилась во весь рост, расправила передник и вопросительно глянула на детей, мол, где носила нелегкая, когда огурцы поливать надо?

Когда Казик с Витасиком рассказали про живое утиное яйцо, Юзефа вспомнила, что одна из кур квохотала уже несколько дней, очень желая, видимо стать матерью. Таких взбесившихся кур обычно притапливали, чтобы они не беспокоили хозяев, остепеняя в них жажду материнства. А эту выбрали для высиживания, послали Витасика за выводком, и подкинули ей к вечеру того же дня утиные яйца.

Никто и не мог предположить, что рано утром утята вылупятся: целых одиннадцать штук!

Как же с ними намучалась бедняга Пеструшка! С того первого дня, она ведь посчитала их собственными птенцами, и материнский инстинкт диктовал ей защищать выводок от всяческих опасностей, главной из которых являлась вода!

У утят тоже был инстинкт. К воде их тянуло просто магнитом!

Утята учуяли ставок и бесстрашно попрыгали в воду.

Бедная Пеструшка кудахтала как сумасшедшая на берегу, созывая детишек обратно на берег. Что она только не делала. И махала крыльями. И вопила истошным голосом. И носилась взад и вперед по берегу. Ничего не помогало. Утята отплывали все дальше. Наконец бедная курица бросилась за ними в воду. Первые несколько взмахов крыльями, она еще клокотала и вопила. Она передвигалась по ставку очень странно, подпрыгивая, и снова оказываясь в воде. Наглотавшись, Пеструшка очень скоро намокла. И движения ее стали замедляться.

Утята все же послушались своей «мамочки» и повылазили на берег. А за ними Пеструшка. Она долго тупо сидела на траве возле ставка, пока с нее стекала тяжелая вода…

Утята вырастали. Принимали квохотания матери за нормальную реакцию заботы о них. Но и Пеструшка уже не заплывала далеко. Поняв, что с птенцами ничего страшного не случается. Она, как и прежде, самоотверженно заходила за ними в воду, но далеко от берега не отлучалась. Утята в отличие от кур сами добывали себе пропитание и толстели на глазах.

Приближалась осень. А с нею и главная неприятность. Утята, превратившиеся в аппетитных добротных уток, могли улететь. Им подрезали крылья. Но напрасно. Так однажды и случилось.

Тот перелет был пробным, и утята вернулись за курицей домой. Пришлось пустить их в расход. Всех одиннадцать.

А за ними и курицу.


***

Так же растила Великая Страна Советов своих питомцев, как пушечное безмозглое мясо, за железным занавесом. Три великих обмана советской власти: «Декрет о мире», «Декрет о земле» и «Декрет о власти» все больше набирали свою силу, изучались в школах, буквально заучивались наизусть, как когда-то строки Библии. Земля стала общей, а значит, сиротой. Мир был нарушен в тот же год. Власть взята в руки определенной группой. Депутаты единогласно под страхом смерти голосовали за ее заранее подготовленные решения. В результате: у голодных отобрали хлеб. У народов мир. У людей – свободу. Дедушку Ленина уложили в пирамиду, чтобы призрак коммунизма вечно летал над Европой.

Величайшие стройки века возводились «для народа» «врагами народа». После того, как «враги» отдавали свои силы на строительстве социалистического общества, они в большинстве случаев приговаривались к расстрелу. Выжили единицы. Свидетелей практически не… впрочем, они остались. Остались и архивы, которые сейчас рассекречены. Всплывают миллионы имен. Сожженные в пепел сердца. Они тихо стучатся в наши души.


***

А дети ходили в школу, разбивались на октябрятские пятерки. Носили на груди пятиконечные красные звездочки или пионерские галстуки, изучали документы съездов РСДРП.

22 июня 1941 года бомбили Киев. Объявили, что началась война, практически сразу же появились немцы. Бомбили в первую очередь аэродромы. Самолеты в них оказывались незаправленными. Очень много наших попали в плен.

В Макаровском районе тут же родилось партизанское сопротивление. Леонида забрали на фронт, но фронт успел отодвинуться, их прихватили немцы. Наших пленных тут же отбили партизаны. И Леонид ушел с партизанами.

Партизанское село Кодра немцы сожгли дотла. Осталась одна кузня…

Юзефа с детьми выкопали в лесу бомбоубежище, как жилье. По ночам они возвращались к старому сожженному дому. У жителей по ямам еще оставалось спрятанное добро – обувь, съестные запасы, засыпанные землей.

- Здоровеньки булы, як справа? – шептались бывшие соседки ночью, случайно встретившись у своих нехитрых богатств.

- Да, трохи цибули накопалы, - отвечала Юзефа, набирая в мешочки брошенные овощи.

После сожжения Кодры семья собирается и уезжает на родину в Адамовку к родичам. Там в деревне их снова ждала оккупация.

Жители Адамовки активно помогали партизанским отрядам. Ведь партизан надо было кормить. Кормить надо было и немцев. Но были и банды, которые грабили местных жителей. Коров забирали – потроха оставляли – голова и ноги для семьи. Бендеровские банды могли «пускать в расход» любое семейство, которое говорило, а в особенности молилось не по-украински. Мать Юзефа строго настрого запретила детям говорить по-польски, и по-русски при «Бендерах». Так и выжили.


***

В село Адамовку девок и парубков по окрестным селам собирали для германского Рейха. Немцы им читали агитки о Великой Германии на ломанном русском языке. А потом загоняли в большой клуб для дальнейшей транспортировки на чужбину.

Наши ребята, что для отвода глаз пошли в полицаи, действовали по заранее отработанному плану. Готовили усы и бороды из козлиных шкур. Давали старикам. И те, совершая чудеса героизма, приходили прямо в логово немцев, как бы передачку передать. Переодевали молодежь в стариков, а сами оставались. И биты были не раз. А внуков спасали.

Но вот вернулись наши части.

В том числе и Леонид Савицкий.

У Юзефы в то время уже Володя родился. Первый сын Кароль 27 года. 28-го Виктор. Казик с 33-го. 42-го Володя. Отец на фронте уже был, когда Армия наша наступала, партизанские отряды соединились, и партизан регулярная армия «подобучала». Две недели шли занятия. Прямо в Адамовке. И отец Леонид с ними.

Отец приходил домой. А, когда Виктор повез их на лошадях провожать на фронт, он не сказал, что мать беременна, а попросил:

- Все сделай сынок. Я на тебя надеюсь. Ты был всегда таким. И ты им останешься. Мать не здорова…

Каролю часто приходилось рыть окопы, брали его и в партизаны. Он где-то простудился и умер. Осталась жена и маленькая дочь Зоя.


***

И потом у Витасика родилась сестренка Лёня. Ее в честь отца назвали. Веселая девочка. И соня-засоня. В большой семье мальчишек ее любили. Хоть и бедно жили, а весело. Смеялись над нею, как она утром вставала рано, а обувь уж разобрали. И не в чем во двор выйти. Так она старый ботик найдет. И материн туфель. Наденет, что есть и выходит. Ребята и смеялись:

- Опять Лёнька одыла едын буте а друхый пантофэлык!

И Лёнька смеялась вместе с ними.

Отец в сорок четвертом пропал без вести. А мать все ждала.

То отца поминала. То брата Кароля. Старший брат Виктора и кузнец был отменный и часовой мастер-самоучка.

Какие он для стариков делал плуги! Все говорили – у них в жизни такого плуга не было!

Как жаль, что он болел. И умер.

Рядом с Адамовкой речка протекала, и дети ходили купаться, ловили сеточками и подхваточками пескарей. Садили картошку наравне со взрослыми, сеяли рожь, ячмень. Крестьяне выращивали все сами, да государству сдавали, им же взамен давали трудодни. И покупать что-то из вещей, а тем более из продуктов, было не за что.

Выручали арбузы, тыквы, которые в тех местах харбузами называют. Их выращивали и для себя и для свиней. В почете были боб и горох. Картошка, помидоры. Сажали их прямо в грунт без теплиц. Даже лен сеяли, потому что со льна ткали полотно, сбиванки назывались и терпаки. И выделывали. И на веретенах или на коловороте и на станке делали материю. И дорожки все в домах выплетали полотняные. Но сеяли также и коноплю. Сами растили. Замачивали в воде. Сами ткали на станках. На нитки пускали для вязания. Красили. Вышивали.

Нижнее белье было все из натуральных нитей сплетенное, добротное, очень хорошее.


***

А в семье Юзефы получился старшим теперь Виктор. Он и работал за всех в колхозе.

Под конец войны есть совсем стало нечего. Весна лютая стояла. По своим ямам всю гнилую картошку подобрали. И решила Юзефа послать Виктора вдвоем с двоюродным братом Николаем на Запад(там жили более зажиточно), обменять кое-какие костюмчики, да банки трехлитровые, которые раньше очень ценились, на зерно.

Виктор – к председателю Совета, с которым раньше отец дружен был. Так мол, и так. Справка нужна на выезд. Мать больная. Дети одни остались. Кормить нечем. Если бы корова отелилась, Савицкие бы прожили. Но она ж, зараза, никак.

Председатель отказал, ведь по закону не положено в стране советов с документами крестьянам жить! Тут как раз жена его оказалась рядом. Виктор к ней, да со слезами:

- Ну, берите меня, чтобы я не видел, как они умирают, - ревет в голос.

Дрогнуло сердце у жены председателя:

- Имей ты совесть! – стала она просить за Виктора, - видишь – ребенок с ума сходит!

Так и дал председатель справку.

И они поехали. Дорога в общем-то по бандитским местам среди голодного люда прошла благополучно, а в последний раз так его зацепили, что еле выпустили. Или Бог помог.

Поехали на товарняках. Остановки Дубно, Дулево, Красное. На станции мест не было. С вагонов выкидывали. Когда в Здулбуново остановились, то их пять человек замерзших вытащили из вагонов. Но люди все равно заходили.

Доехали до Красного. Оставили братья свои мешочки с добром людям незнакомым в первый приличный дом, чтоб присмотрели. Доверие тогда было больше. Сами пошли. Но там прихватили Бендеры. И трое суток держали в подвале.

Виктор с братом, как наказывала матушка, по-украински молились. Ведь поляков Бендеры резали. Русских убивали. А им поверили. Отпустили. Пошли дети назад, свои мешочки собрали, перепуганные насмерть, дальше поехали. Пронесло!

На Западе поменяли все свое добро очень удачно. У Николая то поменьше. А у Виктора в двух мешочках зерна килограмм сорок получилось за все про все, на его тридцать собственного веса.

Привязал Виктор к себе мешочки те проволокой намертво. Чтоб, если отдирать стали воры, так вместе с кожей!

Приехали в Новгород- Волынский. Народу – тьма! Сесть в поезд невозможно. Насилу с проводником договорились, что пустит он их с другой стороны вагона.

Николай уже забрался. А за Виктором следили двое бандюков.

Один с костылем: ноги нету. И давай отбирать мешки, таким трудом добытые. Хотели веревку обрезать, а не обрезали. Оказалась проволока. Нож в утреннем тумане блестит. Страшно. У Виктора были немецкие ботинки с шипами. Брат Кароль в партизанах добыл. Вот и отбивался Виктор теми ботинками, как мог, обеими руками за поручни вагона хватаясь. Он бьет. Его бьют. И никто не защитит. Не поможет! Виктор изловчился, одного варнака так врезал про меж глаз, что тот полетел, видать попал в нужную точку. А другой тем временем палкою ударил ребенка в висок. И начал Виктор сползать. Все это произошло буквально за несколько минут, пока проводник открывал двери тамбура, и наконец открыл, и Николай помог брату забраться.

Поехали дети на Курное. Прыгать не стали. До дома далеко. Нести тяжело. Половину того, что наменяли – людям на доверие оставили, как водится, в первой избе.

В Адамовке обрадовались, что Виктор вернулся невредимый. Да еще с зерном. Он только через неделю оклемался. Так болело отбитое в драке плечо. И висок. Вернулся в Курное за оставленный зерном. А его почти все поели. Голод был. Как осуждать людей? Забрал то, что осталось, и домой принес.

А потом корова отелилась. И немножко зерна спасло. Гибельное положение, да и картошку садили – только очисточки.

Так и выжили до следующего посева.


***

По Украине ползла старуха-нищета. Боролся народ с болезнями, с коростой. С чесоткой. Со вшами.

И дети Юзефы старались обрабатывать жилище, как могли. Подкладывали от блох полынь под низом на кроватях, где находилась обычно солома. Полынь – отличное противоядие от блох!

А еще нищета привела с собою клопов. И выводили их разными способами. Клопы хитрые. Залезут на потолок. Лапки сложат. Спикируют на теплое детское тельце. И давай кусать!

Что до остальной живности, тоже все по стандарту, как у всех. Одна собака Тузик рыженький. Корова Зорька.

Много скота как до войны, так и во время, не давали заводить. Только одного поросенка. Лошадь тоже не имеешь права держать. А про машину и разговору не было. Вместо машины - общие быки, которые тянули большой груз. Волы называются.

Но и для одной коровы кормежка сильно слабая. На сене ведь не особенно проживешь. Зерно отдавали сначала государству, потом фронту, потом снова государству. А колхозная работа - лес вывозить лошадьми. План выполнялся в любом случае, вне зависимости, хорошо ли тебе, плохо, болеешь, ли нет, держишь ли скотину, нет ли - 40 кг. мяса в год должно сдать каждое хозяйство. Яички, молоко обязательно. И подоходный налог. И займ государству после войны. Это было самое ужасное дело. Выжимали соки так, что тошно становилось. Сутками держали. Если не даешь – думай, как где. А что где возьмешь?

Хоть и леса полно: сосна, елка, дуб, граб, ясень, орешники. Лес ведь не станешь сдавать вместо мяса! Орехи, грибы собирали, чернику, костянику, бруснику. Перебивались, кто – чем.

И вот после войны, наконец, Виктору позволили отстроить свою халупку. Как у всех. Строить разрешали в свободное от работы время, после колхозной обязательной работы. Так как он много и добросовестно работал, дерево выделили бесплатно. Но строил сам.

Первую колотку вывозили с Казиком, грузили, перевозили лошадьми. «Покаталом» брали вдвоем. По накатам передвигали. И Виктор уже не может – устал, и Казик не может – маленький! Вдвоем с ним бревна резали, доски делали. Поздужная пила – продольная как на козлы накатывает, чтобы человек снизу мог держать. Окна мастерили сами.

На пол уж сил не хватило, получился не пол, а земля. Глиной помазали, как у большинства жителей Адамовки. Получилась двухкомнатная хатка: сенки и кумора – кладовая. Там все устроили для домашнего скарба.

Такими силами передвигали все тяжести, что еле-еле живы были. Да откуда ж силы взяться, если ели мало, все семье оставляли? Покуда строились – извелись ужасно. Но построились.


Глава пятнадцатая

ГЕЛЬЦА


Еще когда Украина была под Польшей, получил давний предок ее за хорошую службу нашему русскому царю большой участок земли и титул дворянина. На той земле был хутор. И росли цветы, а не картошка, как у других панов. Теперь это село Адамовка Житомирской области. Сыновей у прадеда Виктора было много. Один из них Феликс Свица – дед Гельцы. Он служил в армии. Был уланом.

Улан Феликс Свица служил долго и добросовестно. А как приехал на побывку, сосватали ему дивчину Феликсу, пана Шушковского дочь. Взять в жены настоящую паночку считалось большой честью. Польки были работящие и набожные, лицом белые, с нежной кожей.

Не только тезки, но и одногодки, получили молодые 40 десятин земли. Там были лес, и луга, и пахотная земля, и речка. Родилось у них пять дочерей и два сына, один из которых, Бернард, хранил ту самую грамоту царя - большую, красивую, отпечатанную в цвете с витиеватыми буквицами. Грамоту о дворянстве.

Но тут переменилась власть. Пошла полная неразбериха. Выгнали Бернарда с женой и детьми, деда с бабой - семью из 8 человек – и повезли на сборный пункт в Новгород-Волынский. С обвинением в предписании «по национальному признаку». Отобрали документы…

Подогнали товарный состав, погрузили народ в вагоны. А народу – тысячи! Тут бабца как закричит:

-Я больше не увижу этот край! Эту землю!

Но она увидела. Только позже. Гораздо позже.

…В августе 1935 года привезли их на место назначения в Карелию. Мужчины работали на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Женщины, старики определены в поселке Кумса в бараках. Везде вышки, и стрелки с винтовками. Под ними и жили, и работали. Выстроился поселок Кумса, где жили семьи. Стало немного легче. Но без коменданта запрещалось выходить за территорию.

Самое первое, что помнила Гельца – это домотканое покрывало. Самодельная кровать. Отец ее сделал. И Гельца спала на ней с бабушкой и сестрой. Бабушка одной рукой сестру Рому придерживает, другой Гельцу. Смотрит девчоночка на небо, и видит две точки.

Это был самолет. Потом как рассказывали, это летел Чкалов в Америку.

Еще помнила поселок Кумса. Кашу рисовую с розовенькими полосочками. И как укол ставили. Тогда йодом мазали. Рыжее пятнышко запомнились. И слезы. Страшно.

Бабушка больше с ними была. Всегда в платке ходила по саму бороду. Мать все работала. И отец работал.

Озер много. О них рассказывали. Но детей не выпускали. А речка запомнилась. С той речки отец приносил рыбку. Он набивал ее острогой. Рыбу сушили. С соленой рыбы варили уху. Вкус этой рыбы Гельца помнить будет всю жизнь.

Из окна видно было кусочек огорода. А камни белые по сторонам борозды. Карельские камни. Картошку сажали в том огороде.

Одежа вся довоенная немудреная – роба, костюмы. У Ромы было пальтишко с белым воротником. Она выросла с него. Бабушка каждую зиму мешок выкрасит в ольховой коре. И воротничок там же покрасит. Сошьет заново пальтишко из того мешка для Гельцы. Каждую зиму – новое. За зиму Гельца укатывалась на горке за овощехранилищем до дыр!


Историческая справка

СЕМЕЙНАЯ КАРТОЧКА

Архив. Дата прибытия 24.09.35г.

Свица Бернард Феликсович 1907 д.10/3л.39-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г.

Свица Вацлава Бернардовна 1942 д.10/3л.40-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г

Свица Гелена Бернардовна 1937 д.10/3л.40-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г.

Свица Занон Бернардович 1926 д.10/3л.40-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г.

Свица Нина Людвиковна. 1912 д.10/3л.39-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г

Свица Ротольда Бернардовна 1935 д.10/3л.40-эвак.в Коми АССР на 1/10/42 г.


***

Бабу звали Бронислава Карловна 1875гр. Дед Людвиг Александрович 1870гр. Они Карпинские.

А Свицы оба с 1865 года.

Свица Феликс и Феликса. В документе написано, что Ивановичи. Но дед был Викторович. И была определена эта семья вместе с дедами и бабами, с женой и детьми на одного по сути инженера Бернарда в лагерь за колючей проволокой…

Для взрослых это были годы ссылки. А для Гельцы – годы детства. Она не знала ни Украины, ни Польши. Карелия стала ее родиной, с ее высокими соснами, чистым голубым небом, запахами смолистого леса. Люди с винтовками, нацеленными на нее, – необходимыми условиями игры, которую диктовала жизнь. Комендант выписал справку о ее рождении и поставил печать. Гельца совсем не помнит теперь лица отца. Только ноги, когда возил он ее на санках. И еще руки, когда на Новый год он заработал кружочек колбаски и водрузил ее на притолоке. Шлюза с номером 7 Гельца не видела ни разу. Но знала, что отец строил именно его.

Как-то мама и такие же, как она, женщины из поселка решили подзаработать в соседней деревне у карелов. Пошли, естественно, тайно, к местным жителям овес жать. Комендант обнаружил этот «криминал» и, естественно, арестовал их всех, запер в сарае. В поселке – вой! Бабы детей похватали – до матерей к сараю отнесли. Те воют! Эти воют! А Гельца пальчики в щелку сует, чтобы мама их пощупала, плачет.

Что ребенку надо, чтобы боль и слезы унять? Лишь прикосновение матери.

Сжалился комендант, отпустил баб под свою «безответственность». Сердце ведь не каменное и у русских. Хотя за такую провинность полагалось их расстрелять. В те времена расстреливали за горсть зерна…

Еще помнит Гельца, как мать, глядя на старшую свою дочь Рому, говорила отцу шепотом, что та красивая, а Гельца не красива.

Бернард шикнул на нее, пристыдил:

- Береги Хелинку, попомнишь мои слова, может она единственная и доведет тебя до смерти.

В 39-ом умер дед Феликс, а после него - один из братьев Гельцы. И сестренка. Она помнит, как мать пошила ее мертвой сестренке для похорон белое платьице в рюшах. Помнит маленький гробик посередине комнаты. Помнит кладбище. И у самого края могилки оставленных карельской земле родичей. Тогда многие поумирали. Озеро у поселка Кумса до сих пор хранит легенду: одна семья потеряла кормильца - привязала белокурая красавица Стэфа двоих детей к себе, чтобы не глядеть, как они с голоду умирают, и утопилась…

Дожила семья Свицы до 41-го. Войска отступали. Приказ коменданта: взять все необходимое и - к дороге. Гельца запомнила почему-то черную кошку на печке и раскиданные бумаги на полу. Вышли на улицу, а тут как рванет снаряд – сосна подпрыгнула выше леса.

Забрали их машины, довезли до Белого моря. Было в караване три баржи. Тянул их маленький буксир-ледокол. Море замерзало. Этот буксир пробивал лед, подтаскивал их, и так раз за разом. Месяц плыли. Кругом – белым-бело. А вверху – черная точка – немецкий самолет. Одну из баржей, груженных людьми, он и потопил.

Привезли их в Архангельск, а там опять в товарняк и – в Коми АССР. Последний этап был на лошадях. И приехали они на лесоучасток. Ель-база Сысольского района. Маленькая комната, где раньше у заключенных был туалет, досталась на шесть семей. Отскоблили ее, отпарили и поселились. Как кровать – так собственная жилплощадь. И дети все знали свои границы. Одна входная дверь. Одна печка. По очереди варят. А уж кому где стоять – это знали точно! В январе родилась у Гельцы сестра. А в июле умер отец. И это было очень страшно. Умер Бернард от тяжкого труда и недоедания. Умер в 35 лет, оставив четырех детей на чужбине.

Гельца помнила из того времени только голод. Постоянное ощущение голода. Мать работала на лесоповале. Молодые женщины, 25-35 лет, красивые белокожие польки, одетые в ватные брюки и телогрейки лето и зиму - летом от комаров, а зимой от мороза, - ходили в лес с пилами за плечами и валили, валили, валили лес. А если перевыполняли план, получали лишнюю пайку хлеба.

Но вот пришел 47 год. Отменили хлебные карточки. Помнит Гельца белую полотняную скатерть, а на ней белую буханку хлеба. Может, другим это трудно представить, но Гельца не могла оторвать взгляда от этого чуда. От этого счастья. Подумала: «отрежу кусочек и пойду гулять». Отрезала, съела, а хлеб еще остается. И никто не ругает. А бабушка говорит:

- Пусть ребенок наестся!

Мать думала, что нужно снова на каторгу. После окончания военных работ, их направили обратно в Карелию.

Из Ельбазы пешком шли 12 км до Чухлова. Там добрались до Визинги. Сели в попутную, на собственном барахле. Ехали на ухабах. Подкидывало вместе с котомками.

На этой машине приехали в Сыктывкар.

На пристани стоял пароход Добролюбов с важными лопастями и круглыми колесами. На нем семья отправилась до Котласа.

А по бокам - указатели, как кресты.

И Гельца думала:

- Как много крестов! И что их так много?

Свицам выдали сопроводительный документ. На каждой станции начальник давал добро сесть на какой-нибудь поезд. Ехали, как правило, в тамбуре. Все их котомки с ними, а на котомках - они.

В Волховстрое дали добро отправиться в Петрозаводск. А оттуда – в Кумсу.

Начальник встретил удивленно:

- А что вы сюда приехали? Вы же давно уже свободные люди.

Матери выдали метрики, и бумажку освобождения.

И с этим документом Свицы поехали на Украину. В Ленинграде была пересадка. Братец Зенусь бегал смотреть Зимний дворец. Он был шустрый.

А Гельца думала:

-Лето ведь. Как же дворец может быть зимним?


***

Старая Бронислава Карловна берегла ни себя, ни свои разбитые радикулитом узловатые руки, она хранила, как самое ценное, свои духовные принадлежности. Это были древние иконы, а еще у ней имелся ружанец – деревянные такие бусинки, черные от времени. И крестик на подставке. Тоже черный. С распятьем.

Гельца хорошо помнит, что у Иисуса Христа почему-то была переломана рука.

А еще пуще глаза берегла старая Бронислава засаленную книжицу – черный кожаный молитвенник. До того он был старенький, что листочки стали коричневыми, и ветхие уголки отвалились.

Ружанец бабца не оставляла без присмотра. И на ночь молилась, его перебирая.

Когда забирали все драгоценности, и «забиратель» хотел содрать ружанец с ее шеи, бабца сильно напрягалась и сопротивлялась.

- Что ж ты бабка, дворянка хренова, носишь какие-то деревянные бусы?

Он пхнул ее и засмеялся. Так ружанец остался у бабцы.

Когда Свицы жили в Коми, бабца брала с собою Гельцу в лес, и не для того, чтобы малая помогала, бабца могла в лесу громко петь молитвы, чтобы Гельца их слушала и запоминала.

Бабца, хоть и считалась неграмотной, но молитвы все наперечет знала, и песен много. И польских, и русских, и украинских. И, когда собиралось много баб, бабца была заводилою этих песен.

Хорошо было петь в лесу. Никто громче ее не мог. И «Сердечна матко», и «Здровась Мария» и много других.

Там же в Коми со Свицами отбывали каторгу и две другие польские семьи, с которыми они подружились еще в Карелии. Ратушинские Леонид и Актавиана и их двое детей Юзик и Ваця. И Лось Юлия с сыном Анатолием. А в шести километрах от поселка была смолокурка, где жила Мать с дочкой Юзефой по фамилии Шатыло. Так ее Шатылыхой и звали.

Раньше детям не понятно было, зачем их собирают в Пасху и заставляют ставать на колени.

И они долго стояли и сердились на Шатылыху за это.

На самом деле, Шатылыха проводила католическую мессу.

Все три семьи слушали молитвы. Стояли на коленях возле Иисуса Христа с поломанной рукой. Бабца просила:

- Господи! Выведи нас из этого Египта( так бабца называла каторгу).

Очень не хотела Бронислава Карловна погибать в Коми.

И дождалась, и вернулась, хотя и с многими трудностями, умерла на Украине в 1966 году в возрасте 81 года. Ее прах покоится рядом с ее братом Адольфом и братовой семьей.

А в гроб положили и крестик, и ружанец и молитвенник, который она хранила всю свою жизнь.

Амэн.


***

Но мы забегаем вперед.


Глава шестнадцатая

ВЕЧНАЯ СИЛА ТРАВЫ


Что ждало их? Их ждало детство, которого на самом деле не было. Но оно было! Оно жило где-то внутри и вдали, одновременно! Жило без них. Оно расцветало по весне травою и черешнями на земле, отобранной до их рождения. На той, где Сады высокие, Хаты белые соломой крытые…

Весь их груз: на плечах. Их пять человек: Галя, Рома, мама Нина, баба Бронислава и брат Зенон. Приехали в Киев. Потом в Новоград-Волыский. Машиной добрались до Довбыша. Оттуда пять километров шли пешком в Адамовку.

Там в Адамовке, пока их не было, прошла–прокатилась война. И время прошло. Их дома и земли заняли новые люди. Смотрели на них косо. Мало ли думали, воры какие вернулись с тюрьмы! «Враги народа», хоть и прощенные «народом» за свой «национальный признак», не внушали доверия.

Жили то у одних родичей, то у других. Никому не нужные. Тетка Мария их ютила. Да у самой забот полон рот. Ее внучата играли той самой грамотой красивой, что вся в вензелях царских. Но Мария ее прятала. Берегла.

А дед, подняв самый значительный ноготь на втором пальце, как-то обронил фразу, которую Гельца запомнила:

- Придет такое время, когда наследники Земли придут, и будут искать границы владений своих предков!

Он очень тщательно берег канавки, которые обозначали эти границы. Да кому они теперь были нужны? Эти канавки!

Власть все отобрала, разделила меж тех, кому не нужна Земля. И Земля стала сиротой.

Сестра ютила ее бывших хозяев. Потом крестная. Потом крестный. Потом просто другие соседи. Мать Нина работала, как проклятая, молотила людям, потом на свиноферме. Когда поверили, определили в амбар зернохранилища кладовщицей.

А Гельца – все с бабой. И руки бабы все с ней. Золотые добрые руки. Они и мыли, и стирали и детей кормили и за огородом следили. И ноги у бабы - калеки везде успевали. Одна тонкая, совсем высохшая. Другая – толстая, всегда отекшая. А на шее - ружанец…

- Нук, Геленка, постриги деда Людвика! У тебя глазки острые. А я уж не вижу так близко! – просила бабца.

Галинка брала ножницы. Дед снимал шапку-ушанку, чинно садился на табурет. Поправлял пиджак. Бабца кутала его рушником, чтоб отстриженной сединой не засыпать ненароком единственную парадно-выходную вещь.

Борода широкая у деда. Белая-белая. В разные стороны топорщится. А усы темные.

Внучка бороду ровняла. То с одной стороны отстрижет, то с другой – все не ровно. Так и получилось однажды, что выстригла деду бороду под самый подбородок так, что и не осталось почти ничего.

Вспылил дед, глядя на себя в зеркало:

- Ну, чистый цапок! Москаль! Кацап! Цап! Тьфу ты!

С тех пор как он себя козликом обозвал, Гельца деда старалась обходить стороной, думала, что он сердится. Но дед не серчал. Он больше сокрушался о том, что были раньше хозяева, так хозяева. И хутор у каждого. И дом просторный и скота вдоволь. Хутора эти порознь стояли. Меж ними – простор. А теперь разобрали дома. И поставили из тех же бревен хатки одноликие рядышком друг с другом в одно село. Все стали одинаково бедные. Комнатка. Сенки. И выход прямо к скотине в сарай. Так и скотину держать не дают. Инвентарь весь и бороны в колхоз забрали. Зачем так сделали?

***

Гельца не замечала, как превращалась в Галинку, гарну дивчину. Красивее, гораздо красивее была ее сестра Ротольда, Рома. И хлопцы за ней поглядывали. И мать больше ею гордилась. И это было так же очевидно, как выбор с грядки удачного или неудачного цветка для букета.

Галина думала, что не красива и не особенно выходила на люди. Зато в работе успевала. Сначала скот пасла. Потом на зернохранилище робила. Привозили мешки 75-ти килограммовые. Так она их наравне с мужиками таскала. Те подхваливают. А девчонка старается. Не знала, как потом это все отразится на ее здоровье, глупая. И подсказать то некому. Все работой загружены непосильной.

Непростительно непосильной.


***

Дед Людвиг Карпинский хорошо знал отца Виктора Леонида Савицкого. А Витась уж после войны устроился работать комбайнером. Он был в семье старшим. И в колхозе его очень любили. Добрый был да спрытный. Хоть и не высокий, да струмкий. Отец научил его все делать аккуратненько. Чтоб без сучка - без задоринки. Старался и в колхозе, и в семье, и соседям подмолотить, кому что нужно на своих участках. Лишь бы людям добро сделать. Да и дочь Бернарда Свицы Рома Виктору понравилась. Мать Нина заметила однажды:

- Чей сий хлопчик? На него надо найти дивчину!

Так они со старым Людвиком и сговориваться стали, он рассказал, что отца знал хорошо:

- Как ты думаешь, если бы я предложил тебе нашу Ромцу взять?

- Так нема колы!

- Как нема колы? Найдешь время! – смеялся дед.

Они и задружили. Но до свадьбы дело не доходило. Из года в год пахали в колхозе. И Виктор все тянул лямку в течение трех лет, что за Ромой ухаживал. Кормил свою семью вместо отца. Наконец, на Пасху взяли паспорта, и пошли в сельсовет расписываться. Настроились уже. А секретарь печать не взяла. Забыла дома. Испортила весь настрой.

Сестра взбрендила. И не хочу замуж. И не пойду замуж.

А Пасха не один день.

И буквально через день той Пасхи появился у них в доме односельчанин, что работал на заводе в Довбыше. Дядька его балагур болтун: кого хочешь уговорит. Пришли вечером после клуба свататься. Мама Нина спала. А они «як чирты влетыли в хату». Хлопец гарный. Высокий. Волос вьется. Сам танцор лучший на всю округу. И Рома красивая. Пара получилась хоть куда. Уломали маму. И свадьбу через неделю сыграли.

Обидно Витасю. Он три года ходил за Ромцей. Как куколку ее держал. А тут за неделю увели. Гельца его утешает, чем может. Да как тут утешить. Обидно же!

Но ведь как в народе говорят: на чужом несчастье своего счастья не построишь. Так и вышло. Прожили молодые после свадьбы лет десять, промучались. Разошлись. Две девочки остались у красавицы Ромуальды Люда и Аня…


***

Просыпалась Гельца рано-рано. Когда солнце билось в ресницы утренними зыбкими снами. Этим утром солнце вставало в самом красном своем наряде. И взошло в горницу к ней огненной девой в окружении огненных птиц.

Моргнула Гельца – а то не дева, а рассвет пламенеет. И птицы совсем не сказочные, а простые воробьи. Расчирикались, разодрались из-за отрубей, коими матушка поросеночка кормила.

До этого утра Гельца пасла скотину. Не за деньги. За кружку обрата, сыворотки. Люди бедные, как и Свицы, даже есть не давали. Бабца вчера и высказала матери:

- Ты дитыну угробишь!

Мать забрала вечерась дочку с той работы и больше не пустила.

А сегодня, хоть и встала ранешенько по привычке Гельца, так сразу и поняла, что спешить некуда. Выходной. И сразу легче стало. Вот как хорошо. Выходной! Значит, и постирать можно. И на карьере искупаться.

За домами был карьер, и копали белую глину для завода. Гельца не знала тогда, что завод этот «Гхлынки» принадлежал бы ей. Но ее туда часто тянуло и звало какое-то неясное чувство любования и теплой неги. Белая глина средь зеленой травы. Белая-белая. Когда мокрая была – освещала или скорее подсвечивала небо и белый свет своим внутренним свечением ничем не омраченной, не запачканной земли. Гельца точно знала, что земля и должна быть на самом деле только белой и никакой другой.

Вода стоячая в том карьере, мягкая. Как в ней искупаешься, гладкая делаешься, сильная. А вокруг, как ее не собирала губами скотина – прорастала из года в год извечной силой трава. Галинка думала: от листа то сил нет. И скот сытым листом не бывает. Опадает лист с деревьев по осени. Сгниет за зиму. Что с листа толку? А сила в траве. И в сказке богатырь зычным голосом кричал своему Сивке-Бурке, вещему Каурке: «Встань передо мной, как лист перед травой!» Если лист перед травою встает, значит, главнее она, трава то! Потому что корни в земле. В белой земле. И травы той сочной вокруг карьера было зеленым-зелено. И бабы ходили туда за деревню: по траве шелковой пройтись босиком, по ровной гладкой глиняной дорожке, да дела свои женские заодно справить.

Так и в этот день пошли белье полоскать, пошли Гельца, ее сестра двоюродная Зося, крестная Цезарина.

А жара была. Смотрит Гельца, тучи нехорошие. Солнце то солнцем. А туча выплыла боком из-за буков аж красная! Они по тучам определяли, деревенские, что гроза идет. А тут буря шла, не иначе! Уже мороз по коже ходит! Начинается в той туче бурчать: бур-бур бур. Бабы остались, а Гельца испугалась и побежала собирать белье.

Бегом домой. Бежит, думает – не успею укрыться. Капли огромные по голове лупить начали. Все чаще и чаще. И от капель не видно стало уж и дороги. Вскакивает Гельца в деревню. А гроза идет! А молния сверкает! А над головой дождь лупит!

Бежит Гельца со всех ног, перепуганная до смерти. И тут молния кааааак трахнет между ног в междушажье точно пролетела стрела! Выжгло землю под Гельцей. Девчонка аж присела! Обмерла.

А напротив хата стоит и открыта дверь. В них: две бабушки молятся. Туча метит в Гельцу молниями: то справа ударит стрелою, то слева. И они видят это, крестят безумный молочный дождевой свет. Тетка выскочила, сгребла Гельцу, как хохлушка под крыло платка, к себе под крыльцо спрятала, крестит и себя и ее с перепугу.

- Души мертвые некрещеные осерчали! Перекрестить их надо! – перекрикивая дождь и гром, кричала тетка, перекрестила дорогу, сняла с себя платок, бросила в то место, куда молния стрельнула со словами, - Если ты пан, то будь Иван, если ты панна, то будь Анна!

У нее грозу и переждали.

И солнце вышло быстро так, как туча ушла из Адамовки других пугать в соседние деревни.

Гельца смотрит на себя – мокра-мокрешенька. Подол серой юбки подоткнула повыше, белье к груди прижала. Поклонилась тетке, что укрыла от дождя. И пошла себе домой.

Поглядела на дом, что Савицкие выстроили. Вздохнула глубоко: им бы тоже такой! Идет себе. Не видит, что в окно на нее Виктор во все глаза пялится. Ноги то у Гельцы стройные. Голым да белым в глаза блестят. Икры высокие. Ляжки крепкие. Красивые. Глаз не оторвать. Мускулка к мускулке! Вот это дивчина! А жалостливая какая. А заботливая. А работящая! И где его глаза были? Что он три года за Ромцей бессердечной бегал?

Так как приклеенный глазами проводил Виктор Галину, пока не скрылась из глаз. И уже в тот же миг все для себя решил.



Глава семнадцатая

СКОЛЬКО ВЕСИТ СЛЕЗА


Волосы спутаны. Губы закушены. Как там бывает у кого? А рожать всегда больно. Но Галина чувствовала – рано.

Рано! Не вызрел плод до конца. Жив ли родится маленький Савицкий, нет ли?

- О, Господи! Да за что ж мука такая?

Пот ли не пот – что-то липкое. Небо с овчинку.

- Ой, маты! МатушкааааАА! Да когда ж это кончитсяааа?

Кажется, кончилось. Схватка прошла. Можно отдышаться. Вытянуться всем телом на измятой мокрой от родового пота простыне. Вспомнить. Галина улыбнулась. Так легче боль переносить, когда вспоминаешь хорошее.

Устроилась Гельца на зернохранилище. Матери помогать. Поняла, что Витасик за нею приглядывает. Да о нем ли мечтать? Парень передовой.

Старший конюх, и культработник. Веселый, заводила. На гармошке мастак играть, на балалайке. Он работал и на тракторе, не кончая курсов. Немного прицепщиком. А еще ему удостоверение дали! И с трактористов пошел на курсы вечерние комбайнеров.

Год поработал в Тетирке. Сначала помощником. Комбайнов не было. Сразу нашли комбайн и в Адамовке. 360 га первый год убрал на ломанном комбайне. Приняли в партию.

Для себя он решил вот как – дед Людовиг умер, но Виктор ведь дал ему обещание стать его родней.

В Адамовке специально клуб не строился, это хата чья-то добротная под клуб пошла. Гармониста пригласят мужики. Парни ему заплатят. Девчата и танцуют. Танцы Галя любила. Летом не было башмаков, и босиком танцевали. Только так отплясывали!

А еще привозили кино. И все разное. И каждую неделю. У киномеханика 7 деревень. Он и ставил кино то в одной то в другой, и «Человек с ружьем», и «Всесоюзный парад физкультурника», и военные картины, а потом еще пошли такие фильмы, любимые всеми, как «Весна на Заречной улице».

Услышит детвора: моторчик дребезжит на улице – бегом в кино! Стоило оно копейки, но и их взять негде. Зато пацанва через раскрытые окна, как крутить начинал он, лезли тараканами на пол подле всего зала, и усаживалась веером на полу. Всему рады были.

Дети есть дети.

А подрастать стали, да женихаться, Виктор Галине даже билетик купил на сеанс. И, выходя из кино, Виктор за нею, за Галиной, а не за Ромой там какой - за нею устремился вечером. Она уматнулась – и из носа у Виктора кровь пошла. Крепко вдарила – не приставай! Да сразу и жалеть стала. И он не растерялся. Вот тут она предо ним и расклеилась.

С того времени познакомились ближе. И все. Пошло – гуляние!

- А маты радости не чуяла. Та он же такий везде только в добру строну, а поганого нычого ж не було! Ой, опять! – сжалася Галина от схватки. Вцепилась в подушку руками обеими, и побелели кончики пальцев, пока снова не отпустило.

Но у нее и поклонники ж были. Как танцевали они хорошо «Леньсей» по 4 пары! И польку, и, вальс и карапет и краковяк. Гопак и молдаванеска тоже были в моде. И пели по вечерам: «Куда идешь тропинка милая….» Одна улица с другой перепевались. То поют: «Посею огурочки», то «Мороз-мороз». Пусть брюки больше латаные-перелатаные, зато аккуратные! Даже не было денег на подошвы. Дерево прибивали и танцевали.

Особо модной была военная справа! Да редко у кого военные брюки и сапоги имелись, хоть и кирзовые. Обувь тяжело было приобрести. Один дружок Галины из колеса, из баллона сделал калошки. Намочили и высушили – стянуло. Так больше не носил.

В большинстве случаев лапти делали. С липы и коры. В лес - в лаптях. Но в них же не пойдешь танцевать!

У Галины был дружок, который носил военный френч. На голове фуражечка. Сам шил. Один в соседней деревне, и шил он их для всех.

И однажды она пошла на день рождения к тому другому парню в другую деревню.

Тут Витась решил действовать более принципиально.

Он уже был член райкома комсомола и секретарем партии Адамовки. И пришли к ним 4 новых комбайна. Цельные шнеки. Соединяются эксцентричными датчиками.

Раньше был комбайн, где шнеки и центральный транспортер кирза был очень неудобный, все время забивался барабан, потому что он скручивал массу, и целые комки летели в барабан. От этого лопался вал.

В новом комбайне было более современное устройство - цельный шнек, соединенный пальчиковым барабаном, он на нужную сторону «прачится», а когда забирает - массу регулярно подает.

И таких пришло 4 комбайна. А комбайнеров было 30.

В то время Галина выучилась на комбайнера и приехала еще с тремя девчатами.

Виктор, чтобы завоевать ее доверие и предложил на общем собрании отдать комбайны «деукам». Договорились с другом Хапковым. Виктор продвигал «сю» идею через райком партии, а Хапков через райком комсомола.

Так девчата получили подарок. И уже в первую уборку Галина держала четвертое место в соревновании по уборке зерна. А Виктор – первое!

У них была доплата. 25 пудов пшеницы Виктор в этот год получал за работу.

А она получила 20 пудов!

Так и поженились. Скромно. Провели мессу католическую, и документ от церкви, чтобы навсегда, не смотря на то, что он партийный.

И первенец родился мертвый. Кто знал, что Галина беременная или нет? Деревня. И у матери спросить совестно. Наступила тогда весна. Они хату с Виктором для себя строили. Ночью таскали материал из лесу. И она таскала. Старалась из всех сил. Да бревна все тяжелые-тяжелы!!!! ТЯЖЕЛЫЕ такие!

До обеда ничего. После обеда кровотечение. Никаких санитаров, никаких акушеров.

Родился мальчик. Как раз на руку. Видно было что мальчик. Мертвый мальчик.

- Ох ты, Господи! Та когда оно уже закончится? – Галина стиснула зубы. И пошло. Легко пошло. Без боли.

Мертвый. Опять мертвый.

Выкидыш снова оказался мальчиком.

У Галины губы затряслись. И слеза тяжеленная такая выкатилась из глаза. Катилась, катилась. Упала на младенца. Шлепнулась. И продавила ему тяжестью своею спинку.

Кто знает? Сколько весит слеза, когда она падает на тельце не вздохнувшего ни разу ребенка?


Глава восемнадцатая

МАКИ ЧЕРВОНИ


Все они любили, лишь бы вместе, лишь бы на земле: и зиму и лето, и осень и весну.

Вот, например, весна. С огородом после снега кавардак. Подберешь его, тут вскопанешь, тут посадишь. Это благодать. Вот береза цвет изменила. Вот из земли полезли тюльпаны и нарциссы. Каждый день - новое. Лето само собою. Редисочка, лучок, укропчик запах свой по всему саду-огороду разливанный сеет. Маки зацвели червони. Колышутся. Курочек в садике развести можно. Яичками детишек побаловать. Клубнику перевести на варенье. Да смородину закатать. Осенью опять: новое! Подготовка, заготовка. Вот успеть бы еще под зиму чесночек посадить, жерди поправить… Ай как хорошо!

Зима свое: подбериха. Запасы из ямки дети быстро подъедали.

А детей у Савицких родилось еще пятеро.

Аня то еще там, на Украине, когда Виктор с Галиной себе хатку справили.

Почти у всех были такие хаты под одной крышей: и хата и сарай.

17 марта Галина поехала в другой колхоз по делам, и с Довбыша до Красных хаток трясло ее в кузове. Это было за две недели до родов. А за день, вернее, уже ночью, Галина пошла в лес, срубила молодые осины, притащила домой, порубила их на поленья, и к утру 30-го родила.

Это деревенская жизнь.

А Валера и все остальные: Валя, Толя, Виталя, появились на свет уже в Свердловске, куда семья Савицких переехала на строительство новой подстанции. А как получилось?

Виктор постоянно держал первое место. Его начали кидать и по другим деревням – Красны хатки, Дорогань, Сатынец.

И однажды пришлось попасть в историю. Бензину нема, а работа есть.

А заводскот рядом.

Им надо смолотить две скирды ржи. Обещали за это Виктору дать три бочки бензина. Молотит он ту скирду. И дивится: газик едет директорский. А он молотит, хотя знает, что на чужой территории и самовольство запрещено. И мало бы один директор был, а еще ж приехал с областным инструктором. Директор так и вылупил глаза:

- Ты что делаешь?

- Молочу.

- Как?

- Извините пожалуйста, Максимильян Семенович. Я приехал. Жду – бензина нема. Я позвонил, а вы не ответили. А тут просят слезно помощь оказать нуждающиеся соседи. Дали бы нам за работу три бочки бензина за две скирды…

- Инициатива то неплохая. Но почему не сообщил?

- Но я ж хочу доброе сделать для всех!

- Ладно, пока домолачивай.

Они поехали. А потом состоялось собрание. Думал Виктор, что пропал, ругать будут. А председатель встал и говорит:

- Вот как надо робить! Вот с кого брать пример!

Так получил Виктор Савицкий медаль «За трудовую Доблесть» от министерства. Со всех комбайнеров – первому дали, как лучшему.

Получил Виктор открепительный талон, и - в Обком партии, что едет на Целину!


***

Назвали его в честь Валерия Чкалова. Валера спокойный был. Весь в родинках. Родинка, как понимал это слова Валера, происходило от слова «Родина», а может «родичи». И слышал от кого-то в детстве, если есть на теле родимое пятно, значит в прошлой жизни ты был убит в это место или ранен. А если родинок много, то в тебе сконцентрировались многие раны. У многих они проявляются на теле после 40 лет, когда, по мнению Платона, философ может приступить к управлению государством. У Валеры же родинки были всегда. Они лепились на спинке, на руках и груди скоплениями странных галактик, как старые бардовые звезды в окружении веснусчатых молодых туманностей.

Ане принесли братишку. Положили рядом. Тянет сестра Валеру за пеленки, стягивает на пол. Потом научилась говорить: Леля. Не дает никому.

Весь бы день стояла над ним, качала-нянчила. А ей 1,5 года!

Выйдет во двор гулять, как утица никого не пускает близко, защищает.

Никакой связи с Польшей у Савицких не было. Не говорили по-польски. А только по-украински. А жили на частной квартире. И хозяин был немец по фамилии Кель. Как он Валерика любил! Как пьяный придет, сгребет в охапку и бросает до потолка.

Потом квартиру получили четырехкомнатную. Вся грудь у Виктора в орденах и медалях за добросовестный труд, поскольку с 59 года в той самой мехколонне проработал он аж 42 года. Работал крановщиком, экскаваторщиком, бульдозеристом, водителем компрессора.. и т.д.

Как приехали, подстанция была только начата, и многое предстояло поднимать. Сначала строили станцию и переход на Визовскую-полигон. И второй до Уктуса.

Котлованы приходилось рыть вручную. Женщины копали. Техники было мало.

А потом уже пошло на линиях в Тюмени, в Тобольске, в Устяхе, там подстанция Ягодная в болоте. Вертолетами переезжали. Даже Новый год справляли там. Виктор работал больше всего на кранах.

В те годы Валера не мог разобрать слова одной песни «расцветали яблони «Игруши», он думал, это название яблонь такое.

На Украине, куда вывозили детей Савицкие, во дворе росла большая дикая груша. Он ее так и называл Игруша. Груша эта занимала очень большое пространство. Плодила каждый год. А баба сушила ее плоды, и дети сушеные груши жевали весь год, как конфетки.

В Свердловске долго не было нормальных условий. Жили в вагончиках, отапливаемых не только дровами, а кое-где уже и электричеством. Привычною стала чугунная печка, у нее водой залитый бак, и вокруг: водяное тепло. Все время строительства проходило почти по шею в болоте. Не успевала высыхать одежда. И простуживались часто. Но как одежду сушили на себе, так и болезни выветривали вместе с влагою. И ордена имели, как заслуженные строители. И Красные знамена держали бесконечно!


***

Посадить то картошку – посадили. А убирать кому? Виктор на работе…

Осень, сентябрь месяц 17 число.

Галину проверили в поликлинике и определили, что с позвонками совсем беда. Сместились они. Истерлись. Сплющились. Натрудила она их в молодости и теперь ничего поднимать нельзя. А жить то надо. И молоко для детей малых каждый день приносить. Да не по одному литру, а по пять. И овощи. И вот, картошка.

Пошла Галина на поле. Копает. Три ведра в мешок – и в ямку. Закидывает. За каждым мешком уж сил нет лезть. Открыла люк, высыпает под лестницу. С последней ношей идет мимо сада с акациями. Какой-то мужик как выскочит, как напугает ее из кустов!

Она схватила этот мешок и без отдыха до ямки!

А дети смотрят. Считалось, что это надо. И это была жизнь.

А дома бочка капусты готовится, как и каждую осень. Целая ванна капусты! Она шинкуется, мнется с морковью и солится. Картошки запасали как когда. И 80, и 100 и 50. Если больше, значит - деруны пекли, если меньше для супа держали.

При советской власти добавляли по 12-50 рублей к зарплате, как многодетной матери. И тоже грудь в орденах и за труд и за материнство.

Голые босые дети не ходили. Толику с Валериного перешивала Галина Бернардовна. Вале - с Аниного.

Дети росли. Радовали.

А их с Виктором все к земле тянуло. Все к земле. Придешь на сад-огород. А там маки колышутся на ветру червони. И снова жить хочется.



ЧАСТЬ третья

ДЕВА МАРИЯ

ДЕТИ ДВОЕВЕРИЯ



Глава девятнадцатая

ОТРУБЛЕННЫЕ ВЕТВИ


Не уставать! И не уставая долго глядеть в изменяющееся за окошком возка все, что уже по представлению Москвы и Петербурга не являлось Россиею: великие бескрайние земли суровой Сибири, предгорья, горы, реки…

Весна началась не теплым объятием солнца, первого солнца, скинувшего неуютность зимних облаков Московии, а тогда, когда мать благословила ее в дорогу родным душевным рукопожатием и мягким прикосновением щеки. Вся жизнь разделилась надвое – до и после этой весны. Весна продолжала вылупляться вербами по берегам Казанки возле Казанского Кремля, зеленеть пробивающимся подорожником на скалистых разрушенных временем хребтах Урала, встречать пьяным солнечным ветром Восточной Сибири и Забайкалья. Из весны в весну, из сытости и богатства Высшего Света – в лагерь каторжников через всю страну необъятную пришлось проехать, не уставая, не потеряв силы Духа до гольцов главного хребта, спуститься в седловину. Встретить этап, с которым идут пешком через всю Россию офицеры-декабристы Черниговского полка. Она дарит им слова утешения, снабжает деньгами.

Бесконечно длинная весна выдалась у Елизаветы в 1827 году. Двадцать третья весна ее жизни. Она выехала за мужем, осужденным по четвертому разряду после декабрьского восстания на 8 лет каторжных работ. Она представления не имела о его причастности к подготовке восстания в Москве.

В 1824 году Елизавета Петровна вышла замуж за полковника Тарутинского пехотного полка Михаила Михайловича Нарышкина, человека светского, богатого и знатного. Он был членом Союза Благоденствия, затем Северного общества. В начале 1826 года последовал приказ о его аресте…

Волконская и Трубецкая находились уже в Чите. Собралась и Нарышкина.

Она прошла те же преграды, что и остальные жены декабристов.

Комитет министров, по инициативе царя, принял постановление, по которому «невинная жена, следуя за мужем-преступником в Сибирь, должна оставаться там до его смерти». Правительство, как указано было в журнале Комитета министров, «отнюдь не принимало еще на себя непременной обязанности после смерти их дозволить всем их вдовам возврат в Россию». Таким образом, после истечения срока каторжных работ жены декабристов, добровольно последовавшие за ними в Сибирь, до конца дней своих должны были оставаться там на поселении. Они обязаны были оставить в России своих детей, «а дети, которые приживутся в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне».

Женам осужденных практически всем было не многим более двадцати, но они держались с удивительной стойкостью. Когда Волконской сказали: «Подумайте об условиях, которые вам придется подписать», она ответила: «Я подпишу их, не читая». И Елизавета, заглядывая в окно на высокие весенние облака, думала именно об этом, ведь она прочла все! Все! А что, если Бог позволит ей еще иметь детей? Что будет с ними?

Первая дочь ее умерла еще до осуждения мужа. Елизавете говорили врачи, что она - последняя обрубленная ветвь на этом древе, но Нарышкина надеялась на чудо. Надеялась, и когда в Иркутске местный губернатор И.Б. Цейдлер стал всячески ее увещевать отказаться от своего решения, становилась каждый день на колени перед киотом, просила Иисуса о помощи…

Впереди показалось река Читинка, озеро Кенон, а подле него - Чита – маленькая деревня, возле которой выстроен окруженный частоколом Читинский острог.

Елизавета отложила молитвенник, попросила кучера подъехать прямо к этому ужасному частоколу, в щель она разглядела осужденных в кандалах и цепях. И жадные глаза отыскали Михаила.

- Мишенька! Мишель! – раздался срывающийся на фальцет отчаянный крик.

И Михаил Нарышкин, повинуясь этому голосу, бросился к частоколу, не веря своим ушам, узнавая и не узнавая любимый голос Лизы.

Кандалы на нем звенели. И сам он в тюремной одежде был так страшен в этот миг, что, увидев его совсем рядом с собою, Елизавета Петровна потеряла сознание…


***

Их было одиннадцать жен, разделивших судьбу декабристов и добившихся разрешения у царя на добровольную ссылку в Сибирь. Правдами и неправдами женщины получали право свидания со своими мужьями. В Читинском остроге они брали стулья и садились возле частокола, заглядывая на осужденных. А, когда их перевели в Петровский завод, некоторые смогли поселиться прямо в комнатах заключенных. Хоть и были они сырые, без окон и ветер гулял из угла в угол, но ни за что не смогли бы променять эти часы счастья воссоединившиеся сердца.

- Знаешь, что Поля Анненкова рассказывала? – смеялась тихонько Лиза, чтобы охранники не услышали их разговоров в коридоре, - Станислав Романыч то, Лепарский как отреагировал тогда на ее письмо?

- А что она писала?

- Как и Муравьева: прошение родным прислать ей детского белья! Наш комендант был очень смущен, когда узнал, что они беременны. Он ведь обязан читать наши письма! Знаешь, что он сказал, их возвращая? – тихонько по-доброму смеялась Лиза мужу в плечо.

- Что?

- Он промямлил, запинаясь и в большом смущении: «Но позвольте вам сказать, сударыни, что вы не имеете права быть беременными!» А потом, чтобы успокоить добавил: «Когда у вас начнутся роды, ну тогда другое дело!»

- Он право очень мил! Тюремщик, а тоже вишь, человек!

Эту ночь никто не должен был потревожить. И они всласть могли, наконец, наговориться и при потушенных свечах.

- Расскажи, милый, зачем тебе было вступать в это общество? – зашептала вдруг Лиза под завывания забайкальского ветра. Она заглядывала в его темные сосредоточенные глаза. Она никогда не задавала ему этих вопросов, но сегодня решилась. – Разве плохо было нам там, в Москве? Почему ты пошел против власти? Мишенька? Почему?

- Понимаешь, Лизанька, все люди братья, им надо помогать.

- Да, как же братья, Миша? Как же братья? Все люди разные. Один обладает талантом и стремлением сделать что-то для лучшей жизни. Вот возьми к примеру, Николя Бестужева. Он готов весь талант свой по крупицам раздарить-раздать. Он пишет акварели и портреты и пейзажи. Он мастерит обувь. Он… Иной – только берет от жизни! А третьему нужна плетка! Нашего Сеньку дворового сколько не бей, все норовит украсть! И могила его не исправит!

- Это другое! Ты пойми, милая! Это – другое! Это высокое предназначение ордена, нашего братства! Мы хотели свободы для всех! Равенства! Понимаешь?

- Не понимаю. Зачем свободы? Какое такое предназначение ордена заставило тебя так рисковать?

Михаил долго шепотом рассказывал ей о масонах. Как он вступил в их тайное общество, которое было теперь закрыто, разогнано и запрещено, о Питерской и Московской ложе, о гробах и черепах, о перчатках и фартуках. О кресте и Евангелие. О вере в Бога. О риторе, посвятившем его в семь ступеней храма Соломона, которые должен был воспитывать в себе каждый масон. Добродетели эти были: 1). скромность, соблюдение тайны ордена, 2). повиновение высшим чинам ордена, 3). добронравие, 4). любовь к человечеству, 5). мужество, 6). щедрость и 7). любовь к смерти.

- Миша-Миша! Ради чего все это? Какие перчатки? Какие фартуки? Я ничего не понимаю! Ради чего повиновение? Ради смерти? Я могу понять скромность, добронравие, мужество и щедрость. Но все остальное?

- Лизанька! Оставим это.

- Я хочу понять. Помоги мне!

- Хорошо, согласился Михаил, сейчас я процитирую тебе Толстого, который принимал меня в этот орден когда-то, я заучил его слова наизусть: «Целью и купно основание нашего ордена, на котором он утвержден, и которого никакая человеческая сила не может извергнуть, есть сохранение и предание потомству некоего важного таинства… от самых древнейших веков и даже от первого человека, до нас дошедшего, от которого таинства, может быть судьба человеческого рода зависит. Но как сие таинство такого свойства, что никто не может его знать и им пользоваться, если долговременным и прилежным очищением самого себя не приуготовлен, то не всяк может надеяться обрести его. Поэтому мы имеем вторую цель, которая состоит в том, чтобы приуготовлять наших членов, сколько возможно, исправлять их сердце, очищать и просвещать их разум теми средствами, которые нам преданием открыты от мужей, потрудившихся в искании сего таинства, и тем учинять их способными к восприятию оного. Очищая и исправляя наших членов, мы стараемся, в-третьих, исправлять и очищать весь человеческий род, предлагая ему в членах наших пример благочестия и добродетели, и тем стараемся всеми силами противоборствовать злу, царствующему в мире»!

- Мир – да! Мир нужно и должно исправить. Он так жесток! Но ты? Какие в тебе могут быть недостатки? Помнишь Лорер написал тебе «у тебя теплая и высокая душа»! Он еще говорил мне что «только недостойный человек не может быть другом Нарышкина» и всегда называет тебя «человеком с примерной душою»! А Розен всегда говаривает, что, получив совершенно светское образование и блестящее воспитание, ты сохранил скромность, кротость…

- Полно, Лиза, ты слишком добра ко мне. Мне над собою еще много нужно работать, чтобы быть достойным великой тайны.

- Это тайна должна быть достойна тебя! Я действительно так думаю! – Лиза приподнялась на локте, чтобы лучше видеть его трепетное лицо, обращенное к ней, - Я переписывала для родных Оболенского его письмо, послушай, что он о тебе пишет. Нет, ты послушай!

Лиза соскочила с постели, развернула возле свечи нужный листок, исписанный мелким почерком Оболенского, прочла:

- Вот здесь он пишет об уважении к тебе «которое возбуждают его добрая симпатичная фигура, его кроткий, тихий нрав, его стремление к добру, его верность в дружбе». Вот! – закончила победоносно Лиза, укладываясь рядом и гладя плечи Михаила. И снова спросила: - так что это за важное такое таинство масонства? Можешь ли ты мне это объяснить? Или это просто повиновение неизвестно кому и неизвестно зачем?

Михаил молчал.

- Ты узнал это таинство?

- Нет, Лиза, но узнаю.

- А, если не узнаешь?

Михаил только молчал теперь, глубоко вздыхая. И Лиза опять спросила:

- Ты прости, дружочек, что я спрашиваю тебя об этом. Я верно, не должна сомневаться в правильности твоего решения. Но…

- Нет-Нет! Кто как не ты? – он в исступлении стал целовать ее руки с частотой ударов своего сердца. И Лиза слышала эти удары и поцелуи не позволяли задать еще один, последний вопрос, но она спросила:

- Скажи, душа моя, если бы ты знал все заранее, если бы ты…

- Я бы поступил точно также, - перебил ее Михаил, - все в руках Божиих, Лизонька, все в его руках!


Историческая справка

Елизавета Петровна Нарышкина (урожденная графиня Коновницына) происходила из прославленного дворянского рода. Коновницыны вели отсчет своей истории от боярина Андрея Ивановича Кобылы, родоначальника царствующего рода Романовых, а также дворянских семей Шереметьевых, Колычевых, Лодыгиных и др. Потомок Андрея Кобылы в пятом колене, Иван Семенович Лодыгин, по прозвищу Коновница, дал начало фамилии "Коновницыны". Трое Коновницыных были стольниками Петра I.

Особенно прославил свой род отец будущей декабристки, герой войны 1812 года, Петр Петрович Коновницын. Он принимал участие в большинстве военных кампаний, которые вела Россия в конце XVIII - начале XIX века, участвовал в боях при Островне, Смоленске, Валутиной горе. "Военная энциклопедия", изданная в XIX веке, сообщает: "5 августа он защищал в Смоленске Малаховские ворота, причем был ранен, но до вечера не позволил сделать себе перевязки и одним из последних оставил город". Дивизия под его командованием покрыла себя славой на Семеновских (Багратионовых) флешах в Бородинской битве.

Коновницын обладал способностью в высшей степени важной для полководца: умением говорить с солдатами и вдохновлять их на подвиг отваги и самопожертвования.

После отступления русской армии из-под Москвы он состоял дежурным генералом при М.И. Кутузове и был одним из лучших его помощников.

В 1815 году Петр Петрович был назначен военным министром, в 1819 году - директором военных учебных заведений, после чего ему был пожалован титул графа.

Воспоминания современников сохранили и донесли до нас обаятельный образ русского генерала. Коновницын отличался благородством, был чужд всякой интриге, пользовался огромной любовью в подчиненных ему войсках.

Любовь к Отечеству и высокое понятие о чести передал Петр Петрович своим детям. Два его сына стали декабристами. Дочь Елизавета была единственной дочерью и любимицей в родительском доме, получила прекрасное образование, обладала остроумием, хорошо музицировала, пела, имела способности к рисованию. Ее приняли ко двору, она стала фрейлиной императрицы. А потом вошла в плеяду русских женщин, украсивших историю отечества подвигом любви и бескорыстия.


***

Целыми днями Елизавета Петровна переписывала письма политических заключенных, потому что им было запрещено писать на родину. Письма жен тоже проверялись, но не так тщательно. Еще занятием Елизаветы, у которой так и не случилось детей, было небольшое хозяйство, которое развела она возле своего дома. Из семян, присланных матерью, на огороде в небольшой оранжерее росли цветы, овощи и даже дыни.

Как писали историки, Елизавета Петровна обладала сложным, не очень общительным характером, при первом знакомстве могла показаться гордой и высокомерной, но товарищи по изгнанию смогли по достоинству оценить скрывающиеся под этим доброту, самоотверженность, стремление помочь в беде.

"Единственная дочь героя-отца и примерной матери, она в родном доме значила все, и все исполняли ее желания и прихоти. В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы, - в черном платье, с талией тонкой в обхват; лицо ее было слегка смуглое с выразительными умными глазами, головка повелительно поднята, походка легкая, грациозная", - пишет Андрей Розен.

"Нарышкина была не так привлекательна, как Муравьева. Она казалась очень надменной и с первого раза производила неприятное впечатление, даже отталкивала от себя, но зато когда вы сближались с этой женщиной, невозможно было оторваться от нее, она приковывала всех к себе своей беспредельной добротою и необыкновенным благородством характера", - писала Полина Анненкова в своих мемуарах.

Сама о себе Елизавета Петровна писала: "Начиная с двенадцатилетнего возраста, я имела свою собственную комнату, это является обстоятельством, которое, на первый взгляд, кажется маловажным, но оно сформировало мой характер и подготовило его к тем кризисам, которые я пережила в течение своей жизни. Я привыкла сосредоточивать свое внимание на самой себе, иметь собственную волю, иметь собственное мнение..."


***

Более всего нравилось Елизавете наблюдать меняющиеся сопки Забайкалья. Ах! До чего ж были они хороши! Еще не успевал сходить снег, они покрывались багульником и целебный воздух кедра, перемешанный с этим удивительным цветом розово-лилового кустарника, разливался в пади меж сопок. Затем из земли появлялись вперед травы фиолетовые крупные колокольца невиданных подснежников на пушистых ножках, названных бурятами сон-травою. А далее к лету, природа, казалось, хотела залечить душевные раны, нанесенные изгнанникам. Лиза просыпалась от неудержимого запаха любви, который распространяет дикий шиповник в конце мая! Долина становилась вдруг солнечной! Это цвели небольшие, но часто растущие желтые ирисы. Их сменяли на следующий же день те же коротконогие ирисы, но фиолетовые, затем голубые, белые. Потом цвет и запах снова менялся полностью. Зацветала белыми барашками медуница. Ближе к болотистым местам можно было увидеть китайскую сирень – тоже низкорослые цветы с запахом сирени и всех пурпурных оттенков. В середине лета падь покрыта была невестами – довольно крупными белыми цветами с прозрачно-белыми нежными лепестками. Огромное количество цикад и саранчи с разноцветными крыльями перелетало со стрекотом с цветка на цветок. И сначала Елизавета пугалась этих вездесущих насекомых, затем привыкла к ним так же, как мы привыкаем к ласточкам, вьющим гнезда под нашими крышами.

Она собирала и заготавливала впрок лечебные травы: пижму, тысячелистник, зверобой, ромашку, чабрец, выкапывала из тайги луковицы безумно красивых лилий: желтых, алых, тигровых, оранжевые купальницы и царские кудри и высаживала их возле дома. Ее садик был самым красивым.

Более всего ее удивляли крупные фиолетовые ромашки, появляющиеся в конце осени, каких не видела она никогда в России. Но может быть, даже не так они, как постоянное солнце, не смотря на время года. Оно долго стояло в зените. И Елизавета старалась как можно дольше находиться на свежем воздухе, поэтому была смуглой.

Осенью 1832 года заболела ее подруга Саша Муравьева. Скорее всего, она сильно простудилась. Но ее тоска по родным, по утраченному, сломили ее более, чем здоровье. Она начала угасать. Многие несчастья обрушились на бедную Александру Григорьевну. Сначала она переживала разлуку с тремя маленькими детьми, оставленными в России, вскоре жестоким ударом явилась смерть младшего сына ( к ее отъезду из Петербурга ему было всего несколько месяцев), тяжело перенесла она кончину матери в 1828 году и горячо любимого отца в 31-ом. Наконец, глубочайшим горем для нее была гибель двух ее дочерей, родившихся в Петровском заводе в 30-ом и 32-ом годах, до последнего дня жизни она оплакивала смерть этих младенцев, умерших у нее на руках.

Силы ее угасали. Здоровье делалось все хуже. Приходил Пущин, читал ей еще и еще раз стихи Пушкина, что передала она ему. Посещали другие декабристы. Часто бывал Бестужев. В последние дни Александра была окружена вниманием и заботою друзей, но не смотря на это 22 ноября она скончалась.

Это была первая смерть в большой казематной семье за шесть лет. Николай I специально держал преступников в одном месте, «дабы они не могли распространять свои пагубные для общества идеи», а теперь, не смотря на завещание Муравьевой похоронить ее прах рядом с отцом, наложил на прошении резолюцию: «совершенно невозможно»!


Из письма г-жи Нарышкиной к матери

«Бренные останки нашей милой г-жи Муравьевой были преданы земле; вы хорошо понимаете, что мы испытывали в этот миг. Все слезы были тут искренни, все печали – естественны, все молитвы пламенны. Она обладала самым горячим, любящим сердцем, и в ней до последнего вздоха сохранился самоотверженный характер; характер матери, любящей своих детей. Поговорив с мужем, расставшись со всеми окружающими и исполнив свой христианский долг, она почувствовала сильное желание проститься с маленькой дочерью, спавшей в своей комнате; много раз она спрашивала, не проснулась ли та, и все удерживалась, чтобы даже на мгновение не нарушить ее покой; наконец, не смея поднять от сна ребенка, чтобы поцеловать его в последний раз, она попросила принести какую-нибудь вещицу, которую малютка часто держала в руках, - няня подала ей куклу; чтобы скрыть свое волнение, она пошутила немножко над нарядом, в который куклу облачили в этот день, и попросила поместить ее так, чтобы все время видеть. Сознание ее полностью сохранялось, и она уже задолго предчувствовала свой конец. Все последние годы страшно истощили ее силы, она была очень слаба, хотя ничем особенным не болела, и организм не имел сил вынести осложнение опасной болезни, внезапно унесшей ее. Она страстно любила мужа и детей, и чувство ее было так сильно, что она никогда не могла быть спокойной, имея столько объектов горячей любви. Разлука с семьей и двумя дочерьми была для нее в последний день так же мучительна, как и в первое мгновение, и именно эти печальные события последних семи лет ее жизни унесли ее так рано».


Историческая справка

Бестужев делал гроб для умершей Муравьевой и участвовал в постройке склепа по собственному проекту. Остальные впали в какое-то зимнее оцепенение. Реже на лице можно было увидеть улыбку. И уж совсем реже звучал смех. Как сказал один из декабристов, неугасимая лампада у гроба Муравьевой служила в мрачную ночь «путеводною звездою для путешественников, приближающихся к заводу».

В конце 1832 года истекает срок каторги для Нарышкиных. Со слезами на глазах они прощаются с дорогими людьми, остающимися здесь, и отправляются на поселение. Местом поселения назначен небольшой сибирский городок Курган. В тридцатые годы девятнадцатого столетия он имел 2 каменные церкви, три улицы, уездное училище. Здесь не было ни общественного собрания, ни клуба, ни публичной библиотеки. В Кургане Нарышкины покупают и ремонтируют дом. В 1834 году Михаил Михайлович получает 15 десятин земли и с жаром начинает заниматься сельским хозяйством. С родины ему присылают несколько лошадей, и он заводит небольшой конный завод.

Дом Нарышкиных становится культурным центром, куда стекается все просвещенное население. Здесь читаются новые книги и журналы, только что присланные из России, проходят диспуты по вопросам истории и философии, звучит музыка, слышится пение хозяйки, аккомпанирующей себе на фортепьяно.

"В прошлую пятницу мадам Нарышкина устроила для нас прекрасный музыкальный вечер; у нее большой талант, она превосходно исполняла "Обедню" Бетховена, некоторые арии Россини и различные итальянские пьесы. Курган пользуется репутацией сибирской Италии, но этот вечер справедливо заслуживает ему это имя", - писал декабрист А.Ф. Бригген в марте 1837 года.

Будучи состоятельными людьми, Нарышкины оказывали всевозможную помощь населению города и его окрестностей. "Семейство Нарышкиных было истинным благодетелем целого края. Оба они, и муж, и жена, помогали бедным, лечили и давали больным лекарства за свои деньги... Двор их по воскресеньям был обыкновенно полон народу, которому раздавали пищу, одежду, деньги", - писал друг Нарышкиных, декабрист Н.И. Лорер, живший вместе с ними на поселении в Кургане. Не имея своих детей, они взяли на воспитание девочку Ульяну.

В 1837 году, путешествуя по Сибири, Курган посетил наследник престола, будущий император Александр II. Его сопровождал воспитатель - знаменитый русский поэт В.А. Жуковский.

Жуковский посещает декабристов, среди которых много его бывших знакомых. Это А. Бригген, семьи Розенов и Нарышкиных. "В Кургане я видел Нарышкину (дочь нашего храброго Коновницына)... Она глубоко тронула своей тихостию и благородною простотой в несчастии", - вспоминал позже В.А. Жуковский. Пользуясь присутствием наследника престола, декабристы через Жуковского возбуждают ходатайство о разрешении вернуться в Россию. Наследник пишет письмо отцу. Николай I отвечает: "Этим господам путь в Россию лежит через Кавказ". Через два месяца из Петербурга был получен список шести декабристов, которым было приказано отправиться рядовыми на Кавказ, где велась война с горцами. В этом списке был и М.М. Нарышкин.

Почти все население Кургана собралось в день отъезда декабристов в небольшом березовом лесу на краю города. Был устроен торжественный обед в честь отъезжающих, звучали тосты, напутствия, пожелания счастья. Елизавета Петровна ненадолго заезжает в Россию для встречи с матерью, которую не видела 10 лет. Затем отправляется за мужем на Кавказ. Михаил Михайлович жил в станице Прочный Окоп. Со временем Нарышкины приобрели здесь дом. Весной каждого года начиналась военная экспедиция против горцев. Елизавета Петровна со страхом и тревогой ожидала прихода этого времени и тяжело переживала его. В 1843 году Нарышкину постигла тяжелая утрата - умерла ее мать.

Бывший полковник М.М. Нарышкин был зачислен рядовым в армию. Он принимает участие в военных действиях почти семь лет. За отличие в 1843 году получает чин прапорщика. В 1844 году ему было дозволено оставить службу и безвыездно жить с женой в небольшом поместье в селе Высоком Тульской губернии. Эти ограничения были сняты амнистией 1856 года.

Елизавета Петровна до конца своей жизни заботилась о нуждающихся декабристах, посылая им деньги, вещи.

В 1857 году Нарышкины ездили в Петербург, посещали приемы, театры. В 1859 году побывали во Франции.

Михаил Михайлович Нарышкин скончался в Москве в 1863 году. Через четыре года не стало и Елизаветы Петровны. Она скончалась в имении своей тетки в Псковской губернии.

В прекраснейшем уголке Москвы - Донском монастыре - погребены люди, оставившие заметный след в истории России.

Здесь несколько захоронений рода Нарышкиных. Среди них есть два памятника, у которых всегда живые цветы: большой белый крест и черная колонна, завершающаяся раскрытым Евангелием и крестом. Это последнее земное пристанище Михаила Михайловича и Елизаветы Петровны Нарышкиных после 40-летнего совместного пути рука об руку.


Глава двадцатая

ПОКА НЕ ВЫРОСЛА КРАПИВА


«Входить со всеми зубами и волосами в эту жизнь,

и выходить без единого зуба и волоса».

Война и мир. Лев Толстой


Большой белый крест и черная колонна, завершающаяся раскрытым Евангелием и крестом – символы запрещенных в те времена обществ, сыгравших в судьбе этой обрубленной ветви Нарышкиных роковую роль. Они ушли из жизни, так и не узнав истинной тайны масонов. И над их могилами – крест и Евангелие.

Но была и другая ветвь. Помогая обездоленным друзьям, Михаил не мог не помочь перед кончиною своею и ближайшим родственникам. Часть состояния переводит он Сергею Нарышкину, кузену, по его просьбе, дабы тот мог уплатить многолетние долги отца, объявленные неожиданно при чтении завещания.

Сергей Юрьевич проживал скромно в старинном деревянном поместье. Светскую жизнь не вел. Занимался более хозяйством, нежели балами и приемами, как другие его царственные родственники Нарышкины. Еле сводил концы с концами, особенно после реформы и отмены крепостного права 1861 года. Оставшиеся дворовые люди терпели его по силе привычки. Он слыл дикарем и в свете, поскольку считал единственно правильной книгою «Домострой». Не смотря на пристрастия к порядку многовековому, сам себе же противоречил: возлюбленную супругу Ольгу сильно баловал и нежил. Зато сына Илью пытался приучать к хозяйству. Ежедневно заставлял переписывать страницы из любимой книги.

Возможно, делал он это все в пику кузену Михаилу Михайловичу, оставившему им перед кончиною хоть и небольшие, но необходимые в те времена средства для поддержания имения. С одной стороны был он ему сильно признателен. С другой – сердился на себя за это. Не любил Сергей Юрьевич помощи и поддержки со стороны кого-либо. Хотел быть самостоятельным. И в тоже время не считал себя виноватым за долги отца. Тихо поругивал за бестолковость, за невозможное благородство и необъяснимую доброту Михаила. Часто восхищался порядочностью его супруги Лизы. С ненавистью и презрением отталкивал из своей жизни все, что было связано с революциями и брожениями в обществе. Обжегшись на молоке, он дул на воду. И каждый раз, когда при разговоре с соседями заходила тема масонства, Сергей вскакивал и демонстративно закрывал уши.

- Нет! Нет! Нет! Ни к чему хорошему веяния Запада никогда не приводили Россию! Я уважаю Государя и царскую фамилию. И слышать ничего не желаю о бунтах и переустройствах общества! К черту вольных и невольных каменщиков! Слишком это больно! Слишком больно, господа!

Не смотря на видимую позу, он держал двух пудренных ливрейных лакеев в чулках и башмаках и регулярно выписывал передовые номера журнала «Современник» с 1862 года, запрещенные цензурой.

В 1868-69 годах вышли первые экземпляры «Войны и мира» Льва Толстого. Сергей Юрьевич выписывал в особую тетрадь все о кружках богатейших своих родственников Нарышкиных: « Три кружка: графа Растопчина, Валуева и Нарышкина. В третьем кружке Нарышкин рассказывал о заседании австрийского совета, в котором Суворов закричал петухом в ответ на глупость австрийских генералов». «На первом месте между двух Александров – Беклешева и Нарышкина, посадили Петра Ивановича Багратиона. Триста человек разместились в столовой по чинам и важности, кто поважнее – поближе к чествуемому гостю».

Также жадно перечтя все о причине гибели брата - масонах, и подумав, что слишком откровенно автор призывает особенно во второй его части к утопичной идее всеобщего братства, за которую пострадал кузен Михаил Михайлович, Сергей Юрьевич Нарышкин с самозабвением жег роман в печи. А за ним и все остальное, что приходило им из Москвы под именем Льва Толстого.

Он сжигал Толстого по утру, с радостью думая, что в этот солнечный зимний день велит запрячь пару лошадей и повезет Оленьку с Ильей кататься. Он сжигал книги, плюясь, перечитывая вслух то, что бросал в печь, не обращая внимания на возражения супруги:

- Сережа! Но ведь так нельзя! Роман Толстого – это прелесть! Там Наташа Ростова! Там Болконский! Такая любовь! Ах! И эта фраза: «Когда говорят о солнце, видят его лучи!»

- И Наташа твоя каменщица! И Балконский масон! А Пьер Безухов – тот вообще махровейший массонище! Вот читай: «Имел продолжительный поучительный разговор наедине с братом В., который советовал мне держаться брата А.. Многое, хотя и недостойному, мне было открыто. Адонаи есть имя сотворившего мир. Элоим есть имя правящего всем. Третье имя, имя неизрекаемое, имеющее значение ВСЕГО». Тьфу! Гори синим пламенем! Вот чепуха какая, и этот Граф Остерман-Толстой сам их и принимает в ложу!

И снова Ольга просила его остепениться, и снова Сергей Юрьевич находил то, что его особенно раздражало в откровениях Пьера Безухова, который поехал в романе «за границу для посвящения себя в высшие тайны ордена»:

- «Науки человеческие все подразделяют – чтобы понять, все убивают – чтобы рассмотреть. В святой науке ордена все едино, все познается в своей совокупности и жизни. Троица – три начала вещей – сера, меркурий и соль. Сера елейного и огненного свойства; она в соединении с солью огненностью своей возбуждает в ней алкание, посредством которого притягивает муркурий, схватывает его, удерживает и совокупно производит отдельные тела. Меркурий есть жидкая и летучая духовная сущность – Христос, дух святой, он»… - цитировал он то, что сжигалось, возмущаясь, - И это сейчас возводится в ранг Гения! Тьфу! Ересь какая! Тьфу!

- Сережа-Сережа! Ты принимаешь опять все близко к сердцу!

- А как не принимать, Оленька? Как не принимать? Сначала они подбивают лучших, и заметь, преданнейших дворян России выйти против монархии на Сенатскую площадь. Потом они отменяют крепостное право! А что дальше они хотят? Пустить в наши дома тех самых крестьян, которых называют братьями? Чтобы брат Иван напился из наших подвалов наливки и угадил двор? Как можно ровнять их и нас? Правильно матушка Петра I Наталья Кирилловна Нарышкина, - царица, жена царя Алексея Михайловича позволила молодому Петру своему разогнать бунт стрельцов! Петр хоть и мал был, да сам своею рукою…

- Ни при ребенке же будет сказано! – взмолилась Ольга, указав на вошедшего незаметно в каминную десятилетнего Илью.

- Пусть слушает! В нем течет гордая кровь Нарышкиных! А, значит, и Петра! Так вот, я хочу напомнить вам моменты истории, - продолжал жечь в огне вырванные листки из книги Толстого Сергей Юрьевич, - Помнишь, как свою собственную взбунтовавшуюся сестру велел поместить Петр  в одной из келий монастыря города Звенигорода. Вот такой же развеселой зимою, как эта! А стрельцов, помогавших ей, повесили. И стужа была. И сильный ветер. И замороженные трупы стучали ей в окна. Они висели долго. Чтобы несостоявшаяся царица прочувствовала всю горечь своего поражения. И не смела более никогда даже помыслами выступать против Петра!

- Так зачем же книги то сжигать? – уже не так рьяно защищала исчезающие в огне тома его супруга.

- А затем! Что слово – это главное! От слова произрастает как благость, так и беда.

От Декабрьского восстания, где Мишель пострадал, на каторгу отправлено 100 лучших дворян! А сколько они могли сделать для России! Но и пусть вечно благодарят Государя, что он мягок! От бунта против Петра было казнено в один день двести человек! Все были обезглавлены топором. Послушай, что пишет очевидец казни Иоганн Георг Корб: «На пространной площади, прилегающей к кремлю, были приготовлены плахи, на которые осужденные должны были класть головы. На следующий день сто пятьдесят мятежников проведены были к Яузе. Говорят, что царь Петр I лично отрубил мечом головы восьмидесяти четырем мятежникам, причем боярин Плещеев приподнимал их за волосы, чтобы удар был вернее. Казаки, участвовавшие в этом мятеже, были четвертованы и после того посажены на позорный кол, для того, чтобы все знали, какая казнь ожидает впредь тех, которые, побуждаемые беспокойным духом, решатся на подобное дерзкое преступление. Пяти другим, имевшим более коварные замыслы, отрублены сперва руки и ноги, а потом и головы»…

- Ужас какой! – вздохнула Ольга.

- А свергать власть, по твоему как? Правильно? – не унимался Сергей, - Рубить! Рубить бунты под корень, пока не выросла крапива, можно через нее переступить и не обжечься! Вот ты, Илья, если бы вдруг так произошло, и единственным наследником царского трона ты оказался. И против тебя произошел бы бунт. Что бы ты сделал? Казнил бы стрельцов? Или миловал, чтобы завтра они тебе же самого и четвертовали? Казнил бы? Спрашиваю? Казнил бы?

Подросток покраснел, как маков цвет, боясь встревать в полемику взрослых. Ему было всех жаль. И Петра, и стрельцов, а более декабристов и дядю Михаила Нарышкина, и его супругу тетушку Елизавету, которая всегда баловала его подарками.

- Я не знаю, - наконец тихо вымолвил он. - Я бы не допустил, чтобы все ссорились. Я бы миром…


Глава двадцать первая

ЛИПОВЫЙ ЦВЕТ


Слезы капали на каменную лестницу. Звонко отдавалось детское ангельское эхо этих падающих слез. Маняшу заперли в погребе перед Рождеством, прямо в новом шелковом платье с белыми атласными лентами. Пудовый купеческий замок вздрагивал с той стороны двери, когда малышка билась о ее дубовые доски.

- Сашурочка! Душечка моя! Ангельчик! – пугаясь одинокого капания слез, кричала Маняша старшей сестре, барабаня в дубовую дверь, краснея от унижения и обиды, - выпусти! Я никогда! Никогда! Слышишь ты меня? Никогда не буду брать твои щипцы!

Но сестра давно ушла в свою комнату. Лампа, брошенная ею вслед непокорной сестрице, опорожнилась от керосина. И фитилек погас.

И даже не от страха, а от возмущения, девушка выпрямилась. Огляделась среди кромешной темноты, и потрясла угрожающе пальчиком в сторону двери:

- Вот вернется папенька из столицы, достанется тебе на орехи за самоуправство!

В погребе, выложенном массивными бревнами и кирпичным полом, было темно, сухо, но прохладно. Солнце никогда не прогревало уютную многовековую пыль, слежавшуюся по углам и у бревен, спрессовавшуюся, каменную, теплую на вид. Маняша нащупала спички. Запалила свечу. Размазала по щекам остатки горючих слез. Угрюмо посмотрела по сторонам. Они с сестрой всегда боялись только одного места в поместье – вот этого огромного черного подпола, который поэтому и выбрала Саша местом наказания.

Чего только в нем не хранилось! Вздыхали под гнетом капуста и рыжики. На крючьях висели связки лука и чеснока, вяленые окорока. Десятилитровые бутыли с залитой водою клюквой и брусникой. Пылились бочки и бочонки, кадки, банки, лари, короба с надписями самого папеньки. На леднике в нижнем северном месте отдыхало сало и молодое питье, приготовленное для всей челяди к праздничному ужину. И Маняша хотела верить, что долго злиться на нее Сашура не станет: выпустит наконец. Пытливый ум, забыв страх, позвал ее на исследование тайных лабиринтов склада. Очень скоро она ориентировалась в нем, как в своем флигеле. Вот здесь хранится картошка. Там – свекла, морковь и репа. В отдельном укромном месте – гора отборного картофеля. За кованой решеткой – полки с бутылками дорогих вин. Но все это мало интересовало девушку. По крайней мере, меньше, чем орешки в сахаре, на которые она очень быстро наткнулась. Насытившись вдоволь, Маняша выяснила, что на склад вело 8 дверей. Все они оказались заперты, кроме одной – в подземный ход. Но, пройдя немного по этому ходу, Маняша обнаружила новую запертую дверь и возле нее еще один довольно объемный склад, покрытый мужицким овечьим тулупом. Рядом стоял новый деревянный ларь, набитый доверху разными мешочками муки, круп и приятно пахнущих трав. Она стала читать надписи на мешочках: «Мята», «Сушеная земляника», «Зверобой», «Липовый цвет», «Укроп»…

Разглядывая кучу высушенных дубовых и березовых веников, Маняша увидела котомку с посудой и старый сундук. Не долго думая, она, отодвинув котомку, пробралась к сундуку через связки веников, подняла кованую щеколду. И ахнула! Под крышкой уложенные аккуратно в прошлогодние стружки многоглазо запереливались в свете свечи круглые стеклянные шары!

Всех женщин в первую минуту парализует блеск, стекла или алмазов – не важно! Глаза Маняши с восторгом перебегали от игрушки к игрушке, не успевая за руками, зарывшимися в ворох новогодних сокровищ. Тут были флажки, сделанные из красочных открыток с лицами ангелов, маленькие блестящие табачной бумагой звезды, пьеро в розовом сценическом костюме, балеринка в коротком платьице, чукча в унтиках, длинные продолговатые сосульки, костюм белки, который надевала она на постановку папеньки в прошлом году, всевозможные гирлянды и украшения, короче – целый сундук настоящего детского счастья!

- Ах! – вздохнула девушка, – какая прелесть этот Новый год!

Глубоко вздохнув и вдруг совершенно потеряв интерес к игрушкам, она вернулась к своей лестнице. На всякий случай постучала еще раз в дверь. Поняла, что и эта попытка оказалась бесполезной, еще раз глубоко вздохнула и, чтобы не соскучиться, стала от двери считать – где и сколько всего на складе хранится продуктов у ее батюшки: в общих помещениях, в арках, в альковах, под арками и по коридорам…

Прошло часа четыре, не меньше! О ней забыли, судя по всему. Маняша замерзла. И то! Легкое платьице совсем не грело! А свеча догорала быстрее, чем хотелось бы! Пришлось пойти к подземному ходу и надеть на себя овечий тулуп. Но и это не помогло согреться.

Сдвинув брови, Маняша начала представлять в перспективе, что находится над чем. Ах! Как хорошо, что учила она геометрию! И по черчению успевала на отлично! Ведь все в подвале оказывается просто. Кирпичные стояки – это фундаменты печей и каминов. Если ледник – северная сторона, значит, светлица бабы Оли на юге!

Взяв пустую керосиновую лампу, она сняла с нее стеклянную колбу и стала долбить лампой, как негодной железякой по кирпичам трубы бабыолиной комнаты, поминутно крича:

- Ба-а-а! Ба-а-а!

Наверху зашлепали тапки, послышались далекие голоса: судя по всему, давно не встававшая с постели баба Оля, подняла дворовых девок на поиски своей любимой внучки.

И уже через пять минут обе сестры были у кабинета папеньки. Сашура – уже уложенная к празднику своими английскими щипцами, в ярко красном бархатном платье, пошитом специально для нее в талию, с белоснежными кружевами у воротника и на запястьях. И Мария – лохматая, заплаканная, в грязном шелковом порванном платье и овечьем тулупе, пахнущим кислой капустой.

- Ждите тут, – мягко произнесла баба Оля, снимая с Маняши тулуп, – папенька с вами говорить желает.

Дверь отворилась. Приказчик Никодим, причесанный на прямой пробор и зализанный для блеска репейным маслом, выходил из кабинета спиной вперед, низко кланяясь и приговаривая:

- Покорнейше, покорнейше благодарю, барин Илья Сергеич!

- Не стоит, брат. Ты ведь как родной в поместье, все делаешь во благо нам. И должен быть вознагражден. Да, постой, вернись еще. Тут вопрос непростой. Маша! Саша! Подите сюда!

Дочери робко ступили на толстый ковер. Приказчик стоял подле них, склонившись в почтении перед хозяином:

- Слушаю-с.

- Апчхи! – чихнула Маняша и хлюпнула носом.

- Александра! – очень серьезно спросил отец, – зачем ты заперла сестру в подвале? Там же холодно. А если бы она простыла? Видишь, уже чихает!

- Я ей тысячу раз говорила: не бери мои щипцы! А она берет! И кукол своих накручивает! Вон сама, как замарашка! Ей что в руки попало – то пропало!

- Неправда! – горячо перебила ее Маняша. – Я взяла то только на минуточку, чтобы попросить бабу Олю мне такие же купить! Я нисколько не хотела кукол нукручивать!

- А вот и хотела!

- А вот и нет! – чихнула Маняша. – Вот и правду говорю, если чихаю, – апчхи! И я не замарашка! А очень даже аккуратная. Я в подвале испачкалась.

- Да посмотри на себя! Батюшка! Посмотрите на нее!

- Так. Замолчите обе. Никодим! Как ключи от замка в подвал попали в руки к Саше?

- Они-с, барин, висели возле двери, но их никогда никто не посмел бы взять, зная, как вы строги… – теряя уверенность, произнес приказчик.

- Хорошо-с, Никодим, пошли в подвал Агафона за липовым цветом! Агафон!

- Так, кончился, барин. Не надо Агафона посылать!

- Как же кончился? Мы и не расходовали его.

- А давеча болела игуменья соседского монастыря, так я им пожаловал по их просьбе.

- Так и весь цвет и отдал?

- Так и весь и отдал, – поклонился приказчик.

- Нехорошо-с, – вздохнул барин, – ой как нехорошо-с. Тогда малину приготовь.

- Папенька! Я знаю, где липовый цвет есть! – вдруг осмелела Маняша.

- Где? – удивился отец.

- Там, в подвале. Когда идешь по подземному ходу, у двери. В ларе таком новом из сосновых досок. Там много всяких мешочков, а на одном из них написано «Липовый цвет»! Там еще старый сундук с новогодними игрушками…

- Как с игрушками? Никодим? Ты же сказал, что…

Приказчик побледнел. Барин быстро оценил ситуацию.

- Никодим! Я зарплату тебе за год выдал?

- Да-с, выдали-с, барин.

- Положь на стол!

- Да как же-с, благодетель? Путает что-то барыня! Нет там ничего-с!

- Вот и посмотрим! Агафон! Пантелеймон! Живо ко мне! Маняша! Еще раз в погреб пойдешь, покажешь, что и как.

- Да, батюшка!

Крупные темные мужские фигуры заслоняли темноту подвала, но Маняша больше не боялась его таинственной прохлады. Александра же, несмотря на свое любопытство, осталась с керосиновой лампой у входа, светя спустившимся внутрь.

- Так, говоришь, липового цвета у тебя нет для моей дочери? Пшел вон, негодяй! – разглядывая награбленное свое добро, припасенное для увоза с заднего двора, горько произнес барин. - Пшел вон!

- Помилуйте! – упал приказчик в ноги, захлебываясь в слезах. - Не гоните! Дети у меня мал мала меньше. Ради них пекусь! Не выгоняйте перед Рождеством! Христом! Богом прошу!

- Нет на тебе креста! Нет в тебе Бога! Уходи добром, а то сдам в тюрьму!

- Помилуйте, барин!

- Милую! – рассердившись вконец, помещик схватил первый попавшийся веник и начал охаживать приказчика, прогоняя прочь. – На тебе, подлец! Негодяй! Я доверял тебе, как себе, вор проклятый!..

Маняшу отпаривали и отогревали до глубокой ночи. А утром отец позвал ее снова в свой кабинет, но на этот раз одну, без сестры.

Маняша узнала сундук, извлеченный из подвала. Открытый на свету он выглядел еще торжественнее и праздничней.

- Мне помощь твоя нужна малая, – хитро начал отец издалека.

- Нарядить елку?

- Нет. Не елку, - отец заходил по комнате, собрав брови на переносице, как делал всегда, когда решал какой-нибудь сложный вопрос.

- Сколь там бочек с капустою было, помнишь?

- Пятнадцать в большом зале. И две под аркою. Но на них белый налет. Затухли они.

- Две под аркою бочки? Да еще и затухли? Вот мошенник, вот негодяй! – загорячился снова отец, но взял себя в руки... – Ну, ладно. А связки лука сочла ли, нет ли?

- Сочла. Двадцать одна с четвертью.

- Двадцать одна с четвертью, – проверил по домовой книге отец, – правильно. Я ведь говорю с тобою, не потому что ты старшая, и не потому, что младшая. Ты будешь хорошей хозяйкою, если захочешь.

- Я не хочу быть кухаркою, тятенька! – возразила Маняша. – Я на отлично успеваю и буду артисткой!

- И думать забудь! Нет, милая. Быть хозяйкою в доме не каждому дано. А у тебя есть косточка. Есть такая жилка. Приметная ты. Что еще в подполе приметила? Что понравилось? Что не так?

- Орешки в сахаре грибами пахнут. Их бы надо убрать наверх.

Отец засмеялся. Подошел к дочери.

- А теперь садись. И пиши, Маняша. Мне отлучаться надо. А тебе, не глядя на возраст, быть во главе поместья. Видишь ли. Никому доверить я его не могу. Понимаешь ли меня? Поддерживаешь ли?

- Это трудно?

- Очень трудно с одной стороны, а для тебя легко будет. Ты к этому способная, я вижу. Ну, вот тебе новая кожаная тетрадь. Она и будет твоя первая Домовая книга. И перо бери. И чернильницу. Пиши, родная, пиши, золотце. Вот уеду я. А тебе останется за хозяйством глаз держать. Не даром. Я тебе деньги буду откладывать. И немалые. Но об этом потом. А сейчас ты понять должна вот что. Записывай:

Он стал диктовать, время от времени заглядывая в старинную книгу, но, очевидно, меняя слова, чтобы они были понятны дочери и подходили для уклада их поместья.



***

Так раз за разом заполнялась тетрадка. А Маняша превращалась за домашними заботами в барыню Марию одну из лучших хозяек того времени. Сестра ее Александра быстро вышла замуж за отставного генерала. А Марию настойчиво сватал Иван Попов.

Записи Маняши в тетради

«Еду мясную и рыбную, и всякие пироги и всякие блины, и всякие каши и кисели, и всякие блюда печь и варить, — тебе совсем уметь готовить и не надо. На то и есть кухарка и челядь. Зная и вот еще что: когда хлебы пекут, тогда и одежду стира­ют, так в общей работе и дровам не убыточно.

А когда хлебы пекут, того же теста надо велеть отложить и пироги начинить; и если пшеничный пекут, то из обсевков велеть пирогов наделать, в скоромные дни – со скоромной начинкой, какая случится, а в постные дни – с кашей, или с горохом, или со сладким, или репу, или грибы, или рыжики, или капусту, — что Бог подаст, все в утешенье! И всякую бы еду, и мясную, и рыбную и всякое блюдо, ско­ромное или постное, ты сама бы умела служку научить приготовить.

И это знала бы также: как делают пивной и медовый, и винный, и бражный, квасной и уксусный, и кислощанный, и всякий припас повар­ской и хлебный, и в чем что готовить, и сколько из чего получится. Если все это будешь знать благодаря стро­гости и наставлениям и своим спо­собностям также, то все будет споро, и всего будет вдоволь в поместье.

Хмельное питье должно находиться в погребе на леднике, для особых случаев под особым присмотром, дабы челядь не добралась и не наделала чего худого. Все, что в погребе – должно быть в тайне от слуг и служанок, и даже от поваров. Они должны знать лишь части из того, что есть. И брать из погреба только под твоим присмотром. Но никаких тайн от меня. Тайком от меня питья, и еды, и поделок, и по­дарков разных не просить ни у кого, и самой не давать, и ни­чего чужого у себя не держать без ведома, во всем советоваться, пока не встанешь на ноги.

Следи и напоминай мне, чтобы вовремя все было припасено: и рожь, и пшеница, и овес, и греча, и толокно, и вся­кие запасы, и ячмень, и солод, горох и конопля; и в пост всякие яства, сменяясь, каждый день пусть разное гото­вят кухонные девки со слугами; и семья сыта и доволь­на, и гостя накормим без убытка. А если надо будет какой-то постной еды, пусть готовит повариха масло конопляное, и крупа вся должна тут быть, и мука, и всякие пи­роги, и разные блины, и сочни, и рулеты, и всякие каши, и лапшу гороховую, и цеженый горох, и похлебки, и кундумцы, и вареные, и сладкие ка­ши и яства — пироги с блинцами и с грибами, и с рыжиками, и с груздями, и с маком, и с кашей, и с репой, и с капустой, и с чем Бог послал, или орешки в сахаре, или сдобные пироги.

А у хорошего барина все припасено вовремя; так, рыбу свежую купив, иную прикажет солить, иную вялит, иную проваривает, иную мелкую сушит, какую и в муку истолчет и в постные щи прикажет подсыпать, если нравится, а то и в постные дни готовит для гостей и для себя, раз уж свежей рыбы нет; а еще на столе редька, хрен, капуста, крепкий рассол и разные овощи, какие Бог послал, и икра, и рыба вяленая, и сушеная, и вареная, и уха из вяленой и копченой, и вареной рыбы и всяких потрохов, и су­шеных немецких сельдей, и из снетков, а еще и в рассоле, и в пирогах, и в каше, и в овощах — и всякой снеди, всякой постной еды у доброго барина много. И все то Бог послал в дом, ничего такого на рынке не купишь.

А брусничная вода, и вишни в патоке, и малиновый морс, и всякие сладости, и яблоки, и груши в квасу и в патоке, и пастилы, и левашники - и для себя, и для гостя, и больному всегда есть, если вовремя припасены. И травы должна хозяйка знать какие когда собирать, и нужные ягоды. Если же стра­дающему, и больному, и роженице, и заезжему че­ловеку что даст хозяйка, великая за то награда от Бога. А которой рыбы нет в запасе, или запас из­держался, возь­ми бочку осетрины, или бе­лужины, или сельдей, или какой-нибудь рыбы, или осетрины купить: тогда с рубля пяти алтын недодашь. Если не будет чего в запасе, а для гостя или себе понадобится что купить, того на рынке не сыщешь, да если и доста­нешь не в пору, - и тебе втридорога, и радости нет.

А у добрых хозяев смышленых и разумных, у рассуди­тельных людей годового всякого припасу и пожитков каждый бы год во всяком хо­зяйстве собиралось: питья, и яства, и хлебные, и жирные, и мясные, и рыбные, и вяленые, и суше­ные, и малосольные, и ветчина, и солонина, и су­хари, и мука, и толокно, и иной запас, и мак, и пше­но, и горох, и масло, и конопля, и соль, и солод, и хмель, и мыло, и зола, и всякий запас, какой можно впрок запасать и при хранении не сгноить. Если в каком году не уродилось что или дорого, тогда тем запасом хозяин проживет как даром, да еще не­счастному да больному, да бедному ссудит чего и поможет, кому как удастся. А чего в дешевую пору припасено в изобилии, при дороговизне мож­но и продать, так что выходит — и сам ел да пил даром, и денег опять дома: доброго хозяина или хозяйку никогда и ни в чем недостаток не прихватит. Старый же запас можно держать по мно­гу лет, если он не портится.

В огороде преж­де всего укрепить ограду, чтобы в огород поместья ни соба­ки, ни свиньи, ни куры, ни гуси, ни утки, никакая скотина не могла зайти ни с чужого двора, ни со своего, тогда яблоням и всяким растениям урона нет, да и от соседей никаких упреков — всегда тво­ей скотине ход перекрыт от тебя, а их скотине — к тебе. Также и двор был бы везде огорожен креп­ко и тыном заделан, и ворота всегда прикрыты, а к ночи заперты, да собак держать сторожевых, и слу­ги бы охраняли, да и самим слушать в ночи.

Огород же всегда бы был за­перт, а кому поручено, тот бы всегда охранял его, сторожил днем и ночью. Когда ж по весне гряды копать и навоз возить, так навоз зимой запасти, а перед посадкой дынь парниковые гряды готовить, да всякие семена заводить у себя и, посадив и по­сеяв разные семена и всякие зерна, вовремя их поливать и укрывать, сберегая всегда от мороза, а яблони обрезать, выбирая сушняк, черенки наре­зать и делать прививку к стволам, и гряды с посе­вами пропалывать, и капусту от червя и от блох охранять, и обирать их, и стряхивать; а возле тына, вокруг всего огорода, где крапива растет, насеять борща и с весны варить его для себя понемногу: такого на рынке не купишь; а тут всегда есть, и с нуждающимся поделиться Бога ради, а если разрастется, то и продать, обменяв на другую заправку.

А коли насадить капусты и свеклы, и они созреют, то листья капустные можно сварить, а станет капуста овиваться в кочан, да еще и густо, то велеть девкам, постепенно отсекая, тоже варить; ли­стьями же, их обламывая, кормить скотину. В ту же пору, до семой осени, борщ нарезая, сушить, он всегда пригодится и в этот год, и позднее, и ка­пусту в течение всего лета варить, и свеклу, по осе­ни же капусту солят, солят огурцы, а летом есть дыни, горошек, морковь, огурцы и всякий овощ, а коли Бог послал и больше чего уродилось, то еще и продать. А за садом постоянно следить лично, чтоб от дерева до дерева расстояние было в три сажени, а то и боль­ше, тогда яблони растут большими, зерновым и овощам на грядах не мешают, а как разрастутся гу­сто на деревьях ветви, уже ничто на земле не рас­тет, насеять тогда борщу, все-таки всегда какой-то урожай.

А падалицу с яблонь и то, что поспело, из огурцов и дынь, и всяких овощей, вовремя бы пе­ребирать, что съесть или сберечь, а что и в запас оставить или засолить, яблоки же и груши заквасить, или залить их патокой, ягодным или виш­невым морсом; а в дешевую пору и грибы сушить, грузди и рыжики солить, и всякий овощ на хране­ние оставить, а то и продать что, — и все бы то было сохранено; а семена хорошо бы всякие у се­бя заводить, ибо от них прибыль велика: чего на рынке не купишь, а у тебя излишек, ты и продашь.

А в марте сварив переварки ячневой да подсытив, да и обыч­ное пивцо велеть сделать можно; а медку разварить к празднику и впрок сохранять во льду, засечь в нем медок и мартовское пивцо. Если же настанут праздник, или именины, или свадьба, или рождение, или по родителям память, или случится гость неожи­данный, или приезжий, или званый, или важный гость, или игумен честной, тотчас же из бочки од­ной в пять оловянных чаш меду нацедить, или, смотря по объему, в бочонки малые; запасы мус­ката в мешочке держать, а гвоздику в другом ме­шочке, а в третьем мешочке всякие благовонные травы: липовый цвет, зверобой, землянику; и все то, в печи заварив, в оловянные чаши разлить или в бочонки, в вино горячее, добавив вишневого морсу, и малинового — чаши две, а од­ну готовой патоки; так одним махом и выйдет шесть медов для гостей, да вина два, да вишневого морсу, да два пива, — и все из чана, где варит, по чашам разлить; всем кто так с запасом живет, всегда все в запасе и никогда перед гостем не стыдно.

Если придется устраивать пир, не нужно ничего покупать, глядишь: дал Бог — всего и дома в избытке.

Наказывать ключнику, ка­кую еду в мясоед отпускать, на кухню для хозяина и для домашнего употребления, и для гостей, а ка­кую — в постные дни. О напитках также нужен хо­зяйский наказ ключнику, какие напитки подно­сить господину и какие — госпоже, и семье, и го­стям. Ключнику наказывать, как че­лядь кормить каждый день, переменяя чаще: хлеб решетный, щи да каша с ветчиной жидкая, а иног­да и крутая с салом, и мясо, если будет к обеду, в воскресенье и в праздники иногда пироги, иногда и кисель, а иногда блины или иная какая еда; на ужин – щи да молоко или каша, а в постные дни – щи да жидкая каша, иногда с вареньем, когда и супчик, когда печеная репа, да в ужин – иногда и капустные щи, толокно, а то и рассольник или ботвинья, по воскресеньям и праздникам к обеду какие-нибудь пироги, или густые каши, или овощи, или селедоч­ная каша и что Бог пошлет. Да на ужин еще капу­ста, рассольник, ботвинья, толокно.

А женкам, че­ляди и девкам, и ребятишкам то же, да и рабочим людям также, но с прибавлением остатков со стола господского и гостевого, а лучших людей, которые торгуют, кого с собой сажаем; те же, кто подает, когда гости едят, вдобавок после стола доедают блюда из столовых остатков.

А в погребе, и на ледниках, и в подвалах хле­бы и калачи, сыры и яйца, сметана и лук, чеснок и всякое мясо, свежее и солонина, и рыба свежая и соленая, и мед пресный, и еда вареная, мясная и рыбная, студень и всякий припас съестной, и огур­цы, и капуста, соленая и свежая, и репа, и всякие овощи, и рыжики, и икра, и рассолы готовые, и морс, и квасы яблочные, и воды брусничные, и ви­на сухие и горькие, и меды всякие, и пива на меду и простые, и брага. А сколько чего в кладовой поставлено, и на леднике, и в погребе, — все то чтобы было сосчитано, да в книгу каждый день занесено, сколько ушло и сколько осталось. Да было бы то все и чисто, и на­крыто, и не задохнулось, и не заплесневело, и не прокисло.

Все бы те непочатые и початые сосуды стояли с рассолом да пригнетены дощечкою да камнем тяжелым, а огурцы и сливы, и лимоны, также в рас­соле были бы, огурцы же под решеточкой придав­лены легонько камешком, и плесень всегда счищать и доливать рассолом. Какой же рассол запахнет тухлостью, его велеть сливать, да свежим дополнять, под­солив. Ведь, если что из засоленного не в рассоле стоит, то верхний ряд сгниет, а если еще в небреженье — то и испортится; а летом все это еще и льдом обложить, а сушеное мясо на время велеть выве­шивать; да и рыбу, лишь только запах появится, также, промыв, вывешивать.

А если рыба любая и мясо соленое вялены, велеть вывешивать их по весне, и как только обветрилось, значит, поспело, тогда со стропил собирать да переносить в сушильню и что хорошее, то развесить, а прочее в кучу класть; а рыбу красную завернуть в рогожи, вяленую разло­жить по полкам, а пареную – в корзины, но чтобы ветер обдувал: какую как нужно, так и хранить...

В житницах, и в закромах, и в сушильнях все запасы такие просматривать, по какой-то причине подмо­чило, или завяло, или сырое, или затхлое, или за­плесневело, или слеглось, тогда, разложив все, на солнце пересушить или в печах, а что испортилось, то раньше съесть, или взаймы давать и милостыню и нуждающимся, если же слишком много, то и про­дать; все же, что свежо, сухое и хорошо сохрани­лось, хранить и дальше.

А напитки всякие, и меды, и пива, и морсы, и вишни в патоке, яблоки и гру­ши в патоке и в квасу, и брусничная вода также, были бы в бочках обложены льдом, так полными и хранить.

Если какие напитки стоят неполными, дополнить их до краев и в лед поставить; если же какое пи­тье тронулось, скисло или заплесневело, так его по малым сосудам разливать и быстро пускать в дело, а какое посвежей, — дальше хранить и держать полным.

А яблоки и груши, и вишни, и ягоды — все бы были в рассоле, а плесень счищать и, под­сластив, доливать, что как нужно; да и на леднике питье и еду только полным, льдом обложив, хра­нить, тогда не испортится …»


Глава двадцать вторая

ИВАН ДА МАРЬЯ


С годами чаще хотелось открыть форточку и дышать. Воздуха не хватало! Не хватало комнат. Это особенно ощущалось, когда выросли дети. Теснота и неблагополучие не выводили Ивана из себя. Внешне он оставался спокойным. Только внутренне угасал от навалившегося горя…

Если до революции он читал газеты, то теперь к ним не прикасался. Не верил. Развлекало только утреннее ОБС – «одна баба сказала», про жильцов их многоквартирного дома. И он подсел на это ОБС, как на махру подсаживаются грубые мужики.

Ждал утренних новостей дворничих Дуньки и Феньки. Новости работали бесперебойно, даже в выходной. И сегодня, встав раньше всей семьи по обыкновению (с годами он становился все более и более жаворонистей), он попивал чаек, сидя на превосходном, единственном оставшимся венском резном стуле, и глядел на просыпающуюся улицу.

Иван заметил одну особенность. Если ты стоишь у окна, и белый свет лупит в глаза, то с улицы тебя не видно. Но ты сам видишь всех и слышишь все, что говорят бесцеремонные дворничихи обо всех жильцах, о правительстве и даже о планах партии на ближайшую пятилетку.

Иван улыбнулся своей мысли: живая дворовая газета с названием «Дунька и Фенька» не заставила себя долго ждать.

- Чой-та Стяпана давно ня видали, - жаловалась Дунька.

- Здрястя тябе, - отвечала Фенька, - так Яго говорят того, замяли. И семью с им. Ня видела чтоля, давеча вещам трясли разным из их квартиры. Опрастали все под частую.

- Эко дело…

«Счастливые они, эти женщины» - думал Иван, слушая: « Как проста их жизнь!»

- О! О! О! Пошел козел стояросовый, залил бельма то с утра пораньше! У! Зверюга! – говорила Дунька о бухгалтере Брунчукове, - правильно от Яго Жана ушла! Фень, а Фень, у мяня капуста придохлась. Так че ея выбрасывать ли челя?

- Я бы пирожков бы напёкла. Да на базар снясла. Все польза.

- Оййй! Люди тож не собаки!

- Не бяда. Пропукаютси!

- Так тож нарвесси на кого – по шеям нададуть.

- Сама не плошай.

- Ой и ня говари! Эт кто яще попадетси. А то такая как Манька Папова. Как глянет, так душа вон!

Иван насторожился. Но продолжал слушать.

- Она, говорят, барыня. Настояща. Нигде не работат. Хозяйство ведет. Но в доме палец о палец не ударит. Яё Ванька то бывшай промышлянник чуть ли не в мяшке из-за границы привез! Говорят, из самого Парижу! От те крест!

- Брешуть! Была бы барыня – ее давно б уж того, опредялили куда слендует…


***

Иван часто слышал их сплетни через форточку. Но такое впервые.

И хотелось ему дать опровержение, да не смел он вступать в разговоры с простым сословием. Все равно поймут не так. Извратят. Переиначат и опошлят.

Ведь его Мария – это совсем не то, что они. Феерия необъяснимой надежности – все, что внушало ее присутствие с самого первого дня.

А еще он вспомнил ее приезд, как это было на самом деле.

Иван в тот вечер бродил по перрону пьяный. Не потому что выпил тогда лишнего от счастья. А потому что действительно был счастлив. Мария приняла, наконец, решение вернуться в Россию с детьми. Мария! Он так любил эту женщину, что ее капризы выполнял с готовностью, понимая – каприз избранной женщины – еще не самое страшное в жизни.

Он был одет необыкновенно изящно для послереволюционного времени. Можно даже сказать – вызывающе аристократично. Начищенные до блеска туфли на меху. Ровно наглаженные стрелки брюк. Бобровая шапка. Роскошный воротник на драповом идеально черном без единой пушинки пальто. На шее кашне подчеркивало полоски ворота настоящей английской шерсти сюртука. Иван подбирал его под цвет глаз Марии. Синие, со множеством морских оттенков от серого до лучиков майской зелени, смотря с какого ракурса попадал в эти необыкновенные глаза свет, они были такие синие, как дыхание самой глубокой глубины. Как любил он эти глаза! Под их необыкновенной силой становясь робким, теряя вес… В рубленную полосочку под них же он подбирал и шелковый галстук и как это ни странно, накрахмаленную до хруста белоснежную рубашку… Он, думая о Марии просто забывал обо всем и казался себе совершенно непримечательным и обыкновенным. Что было в нем? Да, ничего. Имя Иван. Фамилия Попов. Глаза серые. Волосы русые. Чуть выше среднего рост. Чуть больше положенного вес. То, чем можно было гордиться раньше – 9 его скорняжных заводов по Сибири – отобрали. Что он мог ей предложить, Марии из царственного рода Нарышкиных теперь кроме своей любви? Лишь уверенность, что не убьют и не расстреляют семью, не смотря на аристократическое происхождение, потому что в стране просто нет таких специалистов, как он? Что он теперь просто директор на своем же когда-то заводе? Просто директор… управляющий…

От горькой мысли Иван снова захотел выпить. Подошел к окошку рюмочной.

Поезд где-то задерживался. Иван волновался. Трое в черных кожаных куртках давно поглядывали на него от примороженных к наружной стене вокзала столиков. Иван уже знал, что они подойдут проверять документы. Вопрос был во времени. Лучше бы они это сделали до приезда Марии. И сам полез на рожон.

Из окошка выглянула красная морда мясистой тетки в фуфайке, перетянутой поверх грязно-белым фартуком:

- Чего изволите?

Жажда выпить пропала. Иван оглядел замытый прилавок. Увидев шоколад, вспомнил о детях.

- Три шоколадки…

- Ваши документы, - прервал общение старший из патруля.

- Извольте, сударь, - Иван протянул бумажку с пометкой о своей необходимости советской власти.

- Встречаете кого-то?

- Встречаю. Дети приезжают. Простите. Три шоколадки, пожалуйста! – повторил он невозмутимо в окошко и передал деньги.

Продавщица медлила, ждала когда отпустит его патруль.

Патруль тоже медлил.

- Что-то не так? – спросил Иван равнодушным голосом. Но у него задрожали руки. И заныло в левом боку.

- Да все так, - ответил человек в кожанке, вернув документ.

Иван получил свои шоколадки. Но настроение воздушности улетучилось. Он чувствовал ненависть трех незнакомцев. И не напрасно. Кожа курток патруля поскрипывала. А казалось, скрежещут их зубы. Кожа. Ах, эта кожа. Он бы руки оторвал за такую небрежную выделку! И с болью Иван отвернулся от пересушенного «товара» непрокрашенного как следует…

- Он же буржуй недорезанный! По роже видно! – нарочито громко прокомментировал младший по званию обладатель дешевой кожаной куртки, - зачем ты его отпустил?

- Приказано не трогать, - отрезал главный, грустно взглянул на свои давно, а может быть никогда не чищенные кирзачи.

- А я бы их всех, гадов… Как Яша Блюмкин правильно написал:

Нет больше радости,

Нет лучших музык,

Чем хруст ломаемых костей и жизней!

Вот отчего, когда томятся наши взоры

И начинает бурно страсть

В груди вскипать,

Черкнуть мне хочется

На вашем приговоре

Одно бестрепетное:

К стенке!

Рас-стре-лять!! – прочел незнакомец с подобострастием сумасшедшего…

Его перебил громкоговоритель:

- Граждане пассажиры! Поезд из Москвы прибывает на первый путь. Стоянка поезда десять минут.

И тут засуетился вокзал. Трое в кожанках поглотились суетливой, в несметном количестве откуда то взявшейся, толпой. Замелькали фибровые чемоданы, мешки, наволочки, приспособленные под мешки, котомки, узлы… волнующиеся лица.

Ивана перехлестнула непонятная тревога. И она нарастала с приближением поезда. Все громче и громче стучало сердце. Или это были колеса. Состав приблизился. Грохотом выбило все остальные мысли. Осталось только – МАРИЯ! МАРИЯЯЯЯ! БОЖЕ! ОНА СЕЙЧАС ПРИЕДЕТ! И как кульминация взрыва нарастающего чувства – гудок паровоза совсем близко и ледяной резкий ветер от него заставил задержать дыхание. Сердце остановилось.

Тут он увидел ее:

- Машенька! Машаааа!

Он узнал ее скорее по манере махать белым кружевным платком, по ее сладкой крошечной ручке, затянутой в одному промышленнику Попову известную белую лайку. О! Это была самая тонкая и самая лучшая лайка во всей Европе! Лично он относил ее портному. Сам душил эту нежную кожу молодого козленка. Сам выбирал рисунок изгибов строчки…

- Иван!

Поезд пыхтя, остановился. Иван сквозь его пар отметил, что за Марией стоят дети. Николай то как подрос! Да и Василий с Андреем не отстают. Ему было приятно узнать на детях его мерлушковые дубленки и шапки. Он специально пересылал вещи за границу с посыльным. Он знал, что им пойдет. Ну, не совсем знал. Сомневался немного. А теперь видит, как ладно все, и главное, как во время.

- Маша! Машенька! Родная!

Мария улыбалась. И все сегодня улыбалось на ней и вызывающе выделялось на фоне сибирской совдепии. И французская лисья шляпка с легкой вуалью вместо шапки-ушанки, которые одевались товарками на станции под платок. И дубленое пальто из невероятного цвета золотого руна каракульчи не рожденных ягнят. И неправдоподобно-белоснежные после дальней дороги кружевные воротничок и манжеты, и выглядывающие из-под бархатной персиковой юбки пенные вороха изысканных заморских мережек. И шелковые чулочки, мелькнувшие на секунду на коленках(Ох уж эта секунда! Иван до конца жизни будет беречь ее в памяти!). И мягкие светло-коричневые сапожки из кожи бизона на небольшом устойчивом каблучке!

Грузчики выносили чемоданы. Мария, как молоденькая девушка, спрыгнула ему в руки. Обняла. Горячо сама поцеловала. Подала руки детям.

От станции до дома было не далеко. Но отцу семейства хотелось шикануть. Поповых ждал большой черный автомобиль.

Иван смотрел на Марию, во все глаза свои смотрел. Смотрел сердцем и душой. И не понимал. Как он не умирает от этой любви. Потому что сердце вытворяло Бог весть что – какую-то морзянку! Если была во всей России сейчас где-то любовь, то наибольшая ее концентрация вне всяких сомнений, находилась в сердце Ивана. И он видел ее, эту любовь, чувствовал в виде продолговатого овального облака, находящегося на уровне шеи. И счастье и горе одновременно, эта его любовь представляла собою сгусток благоговейного восхищения.


Из воспоминаний Тамары Николаевны Тишковой 1982 год

Моего отца звали Николай Иванович. Мой дед Иван Попов был ранее владельцем 9 скорняжных заводов в Сибири. После революции его оставили на собственной фабрике в Мариинске директором. Вскоре он умер от инфаркта.

Бабушка Мария Нарышкина. От нас скрывали, что она царского рода. Не служила нигде. Сама по хозяйству ничего не делала, но была очень хорошей хозяйкой. Держала семью в утонченном порядке. Всем детям дала высшее образование.

У Поповых было три сына: Андрей, Василий и Николай. Андрей в 37-мом являлся первым секретарем обкома Красноярского края. Его арестовали. Жена его и два сына, узнав об этом, скрылись. И до сих пор не известно, живы ли они…


Глава двадцать третья

ЭЙ, ЯМЩИК, ГОНИ-КА К ЯРУ!


- Гаврила Лукич! БатюшкаС! Благодетель! Ганечка! Проходи, серебряный, проходиС! – кланялся целовальник, хозяин трактира «У Яра» Егор Судаков, часто кивая головой. Он «угащивал» всех, кто появлялся в дверях, олицетворяя московское радушие.

Маслом конопляным его волосы строго на прямой пробор улизаны. Усишки топориком. Сам кланяется. Сладенько улыбается. Весь развернулся к гостям любезным. Глянул на сторону к слуге Тришке, бросил сквозь зубы:

- Мухой! Мухой осетров! Патрикея кликни, Лаврентия, Силушку, чтоб накрывал самые лучшие скатерти! Витушки восковые поставьте в залу! Иван Лукич с друзьями изволят в гости к нам! Лимончики! Лучок зеленый срежьте с окна! Мухой! Мухой! Тыц!

И снова гостям сладенько:

- Милости, милости просим. Чтож давноС так не было?

- Да все дела, Егорушка, дела, - достал купец мешочек с золотишком, бросил ему через плечо, и тут же шубу снимать стал.

К нему подбежали две проворныые девки Дашка да Любка. Шубу подхватили. Поклоны отбивают.

- А цыганы то у вас поют сегодня?

- Ой, что ни прикажешь, батюшка. Для тебя – душу вон! Хлебушко насущее, на пару пекущее и сырчик дырчатый! - умасливал поклонами до земли Егор, и снова Тришке боковым голосом, точно это уже другой какой человек говорил, - бегись живо до Хведора, пусть тащит сюда цыгана Урсу со всеми его цыганятами! Гулять всю ночь будем! Да пусть поторопятся! Водки! Водки барину! С дороги вишь, промерзли насквозь!

Иван Лукич, улыбаясь широко Егору Судакову, показывал своим друзьям, еще трем купцам помоложе, крепкое и надежное убранство трактира. Дубовые лавки. Мощные столы. Кружевные занавески на окнах.

- А вот и водочка, Иванушка Лукич! ИзвольтекаС откушать! – преподнес подносец сам хозяин.

Купец крякнул, проглотил водку залпом. Остальные стопки его дружки в себя опрокинули.

- Ах ты, душка, душечка, Егорушка! Ну, братцы вы мои любезные? Не говорил ли я вам? Душа человек этот наш Егор! Ну, давай, брат, показывай! Каких сельдей привез из Астрахани? Вся Москва уж трещит три дня к ряду, каки они жирны да сладки!

- Так сельди то что? Я ж привез осетров, никому не показывал, тебя все поджидал верно-вернешенько! Да еще ж и арбузов соленых! Фиников! Заморские сушеные смоквы из Дагестана прибыли, хурма королёк! Но, по секрету скажу – зайцы, вот только бегали, и так их Малашка запекла в сыру, в сметане, что пальчики оближешь! Так и тают во рту, батюшка! Так и тают!

- Да, давай уж чего-нибудь скорей к столу! Все, что есть в печи, на стол мечи! – гремел богатый голодный гость.

В отдельном гостевом малом зале уж накрыты скатерти, надушены. Рюмочки из Гусь Хрустального, тарелочки - Кузнецовского фарфора. Прибор серебряный. Девки бегают, на стол блюдо за блюдом выносят, улыбаются. Гости их по попкам шлепают, те визжат, и снова на стол несут то горку салата, то огурчики-помидорчики, то зелень…

- Вот это по-нашему, - развалился Иван Лукич в большом кресле бардово-алом с резными дубовыми ручками-перильцами, - по рассейски!

И тут же цыгане толпою ввалились в залу. А старший из них заныл струною гитарной, точно сразу же гостя за сердце схватил. И уж не отпускал весь вечер.

- Пойте, ромалы! Сегодня гуляем до утра! – бросил им в толпу купец горсть монет. Цыганята малые подбирать их бросились. А Урса и бровью не повел, песнь заканчивая. Она для него важней. И не успела та песнь «отныть», как две молодые цыганочки в пляс пустились пред гостями, что никак от тарелок глаз не подымали. А тут подняли. И пляс этих дев пышнокудрых развеял в них грусть-тоску…. Пошло веселье огневое. Уж и не понятно, кто с кем танцует. Кто в пляс идет, а кто за столом кушанья уплетает. Каждый другому брат-товарищ. Беден ли богат. После третей бутылки все равны.

Тем временем колокольчик в двери забренчал. И Егор тут как тут:

- Здравствуйте, несравненная Лукерья Степановна! Как хороша! То! Господи! Как хороша! Шляпка то! Шляпка! Неужто из Парижу?

- Ну, что вы, Егор Кузьмич! Не были мы этой осенью в Парижу. Мы из Берлину только прибыли. И сразу к Вам, голубчик! – ответил за графиню Оболенскую супруг Алексей Сергеевич.

- Вот и хорошо. Вот и правильно! Изволите зеленый кабинет ваш любимый приготовить к ужину?

- Дас, можно и зеленый. У нас сегодня, - он шепнул на ухо Егору Судакову тихонько, - особенный день, наш с Лушенькой, мы хотели бы без шума, вдвоем, сам понимаешь, отметить его душевно!

- Ах, конечно-конечно! Как хороша, душенька! Как хороша! Дайте перчатки ваши. Лично присмотрю! Целую ручки! Графиньюшка! И эту, дайте поцеловать, не обижайте, покронейше прошу! Ах! Какой запах! Какой запах! Благородные духи! Это же! Да, не может быть! Это же «Поцелуй весны»…

Лукерья Степановна, розовея от комплиментов, стыдливо стягивала перчатки и подавала целовальнику шляпу.

- Спасибо, голубчик.

- ОсетрыС? – спросил любезно Егор у ее супруга.

- Нет. Жирного ничего не надо. Вот, пожалуй, пирог яблочный.

- Хведор! Одна нога здесь, другая там! Пусть Малашка яблоки режет, шарлотку живо в печь! Чтоб тепленькое! Чтоб свеженькое! Чтоб сей секурнд! – и, рекомендуясь графу, - слушаюС, барин.

Но вместо него сказала графиня:

- И Шампанского! Шампанское есть?

- А как жеС! Самое что ни на есть Шампанское! Сен Жермен! О! Мадам! Вы так прекрасны! Позвольте вам преподнести первую порцию в подарок от скромного хозяина этого заведения лично.

Проворные слуги, что секунду назад отдыхали тут же на ларе, уже откупорили французскую бутыль, наливая два высоких узких фужера до верху. И Егор на круглом серебряном подносе с поклоном предложил его гостям.

Те выпили с удовольствием. И, пока провожал их хозяин до зеленого кабинета, слушали от него о деликатесах, заказывая и улыбаясь его комплиментам.

И снова в дверь колокольчик. Завалились гусары с девицами. Егор снова рядом. Кланяется.

- О! Егор, дорогой!

- Добрый вечер, Сашенька! Добрый вечер, Аркаша! Не знаюс, вас, господин хороший, не знаюс!

- Как???? Ты не знаешь майора Першина? Да он нынче в Москве первый герой. Мы его к тебе привели его рассказы о войне послушать!

- Водки, Хведор! Водки! Перепелов, как обычно, не желаете лиС?

- От, хитрец! От хитрец! – грозил пальцем гусарский поручик, - знаем мы, что у тебя сельди привезены из Астрахани. Вели ка их подать с картошкой горячей!

- Все, как скажете. Картошка хороша! Владимирская! Рассыпчатая, как роза на тарелочке! Но, по секрету, только вам скажу, что прибыли нам не только сельди, но и осетры…

- Мы сельдей хотим! Под водочку! Сельдей с картошкой!

- Очень хорошо, господа! Очень хорошоС! А хлеб то получился сегодня у Малашки! Хлеб то! А к хлебу и икорка черная! И рыжики! Не прикажете ли подать?- обратился он к девицам.

Те закивали.

- Подавай, чего уж там! – махнул рукою Аркадий, отсчитав поджидающему нетерпеливо ямщику три целковых на водку, - Гулять, так гулять!...

- Сонюшка! Душечка! Сколько лет? Сколько зим? – встречал новую пару, Софью Петровну Толстую и с нею кузена Сильверстова неутомимый хозяин, - здравствуйте Вам, Олег Радионович! Как поживаетеС? Какими судьбамиС?

- Да вот, Софьюшка мне рекомендовала сынка вашего послушать. Ариюс Князя Игоря из оперы «Иван Сусанин». Это можно устроить сегодня жес?

- Всегда рад служить благородным господам. Всегда радС! – и снова в сторону, - Тришка! Пусть Григорий спустится из своих комнат.

- Скрипкус? – изогнулся услужливо Тришка.

- Скрипка в китайском кабинете. И прикажи принести для гостей, - и снова господам, - Чего изволитеС на ужин?

- Сельди, говорят, у тебя, Егорушка…


***

Китайский кабинет был излюбленным местом изысканной интеллигенции. В нем накрывалось шесть ламберных столов. Расчехлялись люстры. Была небольшая сцена, отделенная от общего интерьера тяжелыми синими бархатными шторами. Стены были покрыты полосами китайского шелка такого же синего оттенка с выбитыми золотыми драконами. Блестели привезенные с Востока гигантские медные подсвечники в виде скрученных кольцами высоких ящеров. Скатерти и салфетки отличались редкостной белизной.

В китайском кабинете, однако, на тот момент все столики были уже заняты. Но Егор Судаков, улыбаясь и кланяясь поминутно двум молодым людям, живехонько проводил их к гуляющим с цыганами купцам. Щелкнул пальцами. И в мгновение ока скатерть и приборы были освежены. И столик оброс всевозможными яствами. А на сцене оказался его старший сын Григорий. Лет тридцати пяти, кареглазый симпатичный мужчина, он начал свистеть сначала по-соловьиному, в тридцать три перелива этой диковиной птички. Зал затаил дыхание. Потом заоплодировал. Григорий показал дудукание бекаса, стук дятла одним внутренним небом, квакание лягушки, крякание уток.

Егор тем временем взял скрипку, и нежная мелодия растворилась в бархате портьер. Дамы томно приложили бокалы к губам, чтобы не показывать кавалерам, что музыка для них сейчас – единственное упоение души.

Под музыку эту Григорий начал читать романс «Утро туманное», а потом запел его нежно, так же как скрипка, сливаясь с нею голосами.

Поклонился под шквал аплодисментов. И хотел было уходить. Но сразу трое мужчин положили на поднос пред ним выразительно крупные купюры.

- Арию Игоря! – воскликнула одна из дам.

И скрипка заиграла снова. А Григорий запел:

- О! Дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить! Спасу и честь свою и славу! Я Русь от недруга спасу! Я Руууусь от недруга спасуууу….


***

- Беда, Тришенька!

- Что?

- Ой беда случилась! – вбежала мокрая от пота служанка Григория.

- Да говори ты отчетливей!

- Горит!

- Что горит то? Что горит?

- Ой, горит наш барин!

- Да где горит то?

- Все семейство его горит! И жена его там во дому осталася. И все шестеро детей! Чует сердце мое! Кака то сволочь Пятуха красного пустила им под стреху!

- Пожарных вызвали?

- Вызвали, да поздно. Я возвращалась от кумы – смотрю, уж матка обвалилась. Народу вокруг тьма тьмуща! Зови Григория скорей!

- Ой, беда-беда! – дернулся в китайский кабинет Тришка, и уже просунув голову в двери на звуки новой арии, увидел угрожающий кулак и услышал от Егора:

- Пшел вон, дурак!


Глава двадцать четвертая

СУДИ ЛЮДИ, СУДИ БОГ!


Снег хрустит под валенками: хрум-хрум. Точно осенняя сочная капуста, когда ее мнешь. Вот только снег есть нельзя. Снег хрустит под такт песне: «Суди люди, суди Бог, как же я любила, по морозу босиком к милому ходила…»

Поля-Пелагея идет по зимней дорожке на свет фонаря. В руках огромный тюк с одеждой. Тяжело нести. Несет-несет Поля. Остановится. Передохнет. Несет дальше.

Гонит Поля от себя мысль – во сколько эта тварь, перекупщик Слимман, оценит то, что дороже ей всего на свете? В мешке ведь не только барчатки и мерлушковые дубленки редкой дореволюционной выделки, шубы и шали. Там наследство, что досталось им к свадьбе с Николаем от его родителей. Да во сколько бы не оценил – все одно денег хоть каких-то даст. Можно будет от лютой смерти спасти семью голодную. Времена то лихие. Война!

Вот и сестры пристали – продай, да продай! Есть нечего! Сидим на сундуке твоем, как на золоте! Примета плохая: хранишь Колины вещи. Он и без вести пропал. А продашь – так и вернется еще живой!

Несет Поля неподъемный тюк. А на душе – еще тяжелее. Как казнит она себя, как виноватит, что не пришла на последнее прощание. И его слова перед отъездом:

- Я не вернусь, Поля…

Не смотря на двойную бронь напросился Николай на фронт сам. И уехал. Ведь не здоров он. Сердце у него! Да и таких, как он учителей-преподавателей по автоделу и подготовке механиков – раз-два и обчелся…

Эх, Коля-Коленька!

Нет. Невмоготу нести. Остановилась Поля. Зима морозная за щеки хватает. Мужики, бабы, обходят ее по узкой натоптанной в снегу дорожке, матерясь. А она стоит. И горько ей. И плохо. Коля-Коленька, красавчик то какой. Любо-дорого смотреть на него. И себя Николай любил соблюдать. Всегда чистенький, аккуратный. За собою так следил, что до удивления. Зубы белые, ровные в одну полосочку. Красивые. Бабы все на них заглядывались, когда Николай улыбался. И ему это нравилось. И еще больше старался он. Даже клыки подтачивал напильником. А Поля сердилась. И ведь не зря. Шла как-то с работы поздно. Видит, у кустов цветущей черемухи целуется кто-то. Сердце защемило. Узнала она Николая своего. А тот, как увидел Полю, как откинет прочь женщину, что только что горячо целовал:

- Поленька! Это не то! Клянусь тебе! Это она сама…

Да что ж это воспоминания грустные все в голову ее лезут!

Надо бы нести эту ношу дальше. Да сил нет.

Отца вспомнила. Как умирал вспомнила. Все рассказывал о дедах и прадедах. Отец ее Григорий Егорович Судаков из богатой семьи ведь был тоже. Был очень и очень грамотный. Знал и поэтов всех и писателей. Хорошо пел арии. Их называли тогда «песни для богатых». А еще хорошо у деда получалось подражать птицам. Поля любила слушать, как он читал ей и сестрам наизусть произведения в лицах. И Шекспира и Лопе-Де-Вега. Настоящий артист!

Вот и перед смертью говорил шепотом, что был у них даже свой ресторан в центре Москвы и назывался «У Яра». И еще, что дед его был выдающимся скрипачом. Первая его жена родила ему шестерых детей. А потом дом их сожгли вместе с ними. Отец и женился на Анне из бедной семьи. Она родила ему четыре дочки и три сына, мальчики были с голубыми глазами, а дочки все, как Григорий – с карими.

Улыбнулась Поля. Вспомнила, как Коленька просил ее:

- А ну зажмурь глазки! Зажмурь посильнее!

Она зажмуривала, а кончики загибающихся ресниц все равно были видны. Коле это очень нравилось. Говорил, что глаза ее карие насквозь в душу глядят. Строгая была Полина.

Взяла Поля мешок и дальше пошла. Шагов двадцать сделала. Остановилась. Голова от голода кружится. А что если Слимман не дождется ее, лавку закроет? Придется домой назад тащить. Ой нет. Только не это! Еще десять шагов. И снова привал. Села Полина на тюк. Дальше вспоминать стала. Два сына Григория умерли. Остался один Иван, и тот на войне сгинул. И вот сестры…

Эх, сестры –сестры. Сколько из-за них пришлось пережить!

Полина не знала, как отца раскулачивали. Знала только, что работал он на станции. Мать Анна – наемной по дому. Жили очень бедно. Полина была старшей. Слыла рукодельницей. Все-все у нее ловко и быстро получалось. Вязание особо. Кружевные шали пуховые, варежки, кофты, носки, вышивки и мережки.

А музыку любила пуще всего. Помнит маленькой, сидела под забором около богатого дома и слушала, как парень на балалайке играл. Ночью во сне она играла ручонками. Отец увидел. Разбудил ее и спрашивает:

- Ты что это Поля?

- Я на балалайке играю, - и рассказала, что она видела.

Отец Григорий сделал ей тогда самодельную балалайку – ее первый музыкальный инструмент. Потом она выучилась сама и на гармонике и на аккордеоне…

Но играть было некогда. Ведь всю работу по дому выполняла она. Мать приходила поздно, усталая, вечно беременная. Дети: мал-мала – меньше…

В 14 лет Полину хотели выдать замуж. Были смотрины, были выставлены все вещи, что вязала, ткала и пряла сама Поля. Ее тогда признали лучшей мастерицей округа. Мать Анна пожалела дочь. А, может быть, себя. Ведь в случае ухода из семьи Поли, оставалась она без прислуги.

Отец научил ее читать и писать. А в шестнадцать Поля решила уехать в Омск на учебу.

Схватила мать в истерике ноги Полины:

- Не пущу! Поленька! Не пущу! Как же я теперь одна без тебя, доченька?

Крики сестер, истерика матери, просьбы отца: все снова загудело в ушах Полины. Не смотря на все это, она ведь ушла тогда из семьи. Ушла учиться. И правильно сделала. Поступила на подготовительные курсы. А потом в техникум механизации. Факультет электричества. Каникул не знала. Работала на уборке шофером, комбайнером, трактористом. Была передовой. Еще бы! Все деньги, премии, отрезы, что давали за добросовестный труд – высылала семье.

Там же и с Николаем познакомилась, в том же техникуме. Он на каникулы уезжал домой, привозил очень много дорогих вещей и еду. Подкармливал Полину. Николай закончил техникум на год раньше.

Она помнит, как зашлось дыхание, когда подошла к двери его матери Марии Поповой. Николай улыбался. А Поля ни жива - ни мертва.

Дверь отворилась. На пороге женщина красивая. Волосы хорошо уложены. Опрятная крепдешиновая блузка с мелконькими строчками, прямыми, идеально отглаженными. Белая-белая. Пошита четко по фигуре. А фигура – само совершенство. Юбка черная, толстой шерсти с ровными складками ее так подчеркивает, что взору приятно. Взгляд царственный из-под темных ресниц синих-синих глаз. Строгий. Пытливый. Умный. На ногах чулки фильдеперсовые. Со стрелками. Туфельки точеные. Натуральной кожи. Такие Полине и не снились!

Мать жениха, свекровь будущая на Полину глядит внимательно: на ее ситцевое скромное стираное-перестираное платьице, на остриженные волосы под Любовь Орлову, на стоптанные туфли завода «Кождеталь». Да на узелок в руках, в котором только кофточка, да смена белья.

- Это что? Все твое приданое? – спрашивает удивленно Мария.

- Да.

- Что же это, мать твоя за всю жизнь тебя и к свадьбе не приготовила?

Как снести было горький тот упрек? Залилась слезами Поля. И сейчас. И тогда. И всегда плакала, когда про то вспоминала.

Не смотря на то, что одели-обули они Поленьку на свадьбу. Не смотря! Не смотря! А как горько! Как горько!

Поженились. Им дали комнату. Николай был секретарем парторганизации, вел в техникуме лекции, и так как был отличником, готовился в Москву в Академию. А Полина училась средне, но хорошо работала.

Вечерами они выходили в палисадник и вместе пели песни. Играли на аккордеоне, на гитаре и балалайке. Весь народ вкруг собирался. И казалось Поле, что все, ну все в ее Колю влюблены, все ее подруги.

Родился Борис. И с маленьким сыном они уехали в Мариинск к бабушке Марии. Чистая барыня, изнеженная Мария, не терпела прекословия. Все ей прислуживали, ей подчинялись. И восхищались ее походкой, голосом, синими глазами. Не смотря на раннюю смерть мужа Ивана Попова, и сыновьям, и дочерям Василисе, Анне и Музе, она дала высшее образование. Выделила часть средств в приданное, и денег и одежд и фамильного серебра.

Печальный случай с Андреем, которого расстреляли с его семьей, повлиял на то, что Полина с Николаем переехали к его сестре Музе в Казахстан в поселок Каскелен, где у них родилась дочь Тамара. Купили большой просторный дом.

Поля получила письмо от своих с Алтая, что они голы, босы.

«Поля, помоги!» – писал отец.

- Пусть едут сюда, - сказал Николай, - Дом большой, всем места хватит.

Вот они и приехали: дед Григорий с бабой Аней, Иван с женой и сыном и сестры: Катя, Аня и Мария. Все поступили учиться в городе Алма-Ата. Катерина – на физмат, Маруся в музучилище, Аня – в педучилище. Всех до войны выучили, лишь Маруся последний курс не закончила…

Такую семьищу содержать оказалось сложно. И Полина и Николай вкалывали до седьмого пота. Две коровы завели. Томка и Борька ходили в садик.

… Полина уж забыла, зачем шла. Полезла за пазуху. Достала фотографию Коли последнюю, что прислал с фронта. Поцеловала бережно, чтобы карточку не попортить. Стерла снежинки рукавом. Обратно спрятала за пазуху. Достала извещение о том, что муж пропал без вести. А потом и похоронку. И письмо от майора, что старший лейтенант пулеметчик Попов Н.И. попал под городом Ржевом в окружение вместе с ротой… и т.д.

Поля все не верила. Все никак не могла взять себя в руки. Ее каждое утро «находили в вырытой его могиле». Поля рыдала на занятиях, видя плакаты, нарисованные Николаем. Он прекрасно оформлял все стены школы и техникума. Рисовал замечательно. Однажды Полю увезли на скорой. Разбил ее паралич. Левая сторона отнялась. И приснился тогда Николай. Как в жизни. Приходит с работы – а Томка сидит его, дожидается. Разбегается и на руки к отцу. А он кричит ей:

- Царица моя! Беги же ко мне скорее!

Рано видать было уходить Полине за Николаем. Отпустил приступ…

Зачем же несет она эти вещи? Может быть, и вправду вернется ее Коля? Ну, вот же, как уверенно написал он ей об этом в письме!

Поля развернула коченеющими от мороза руками то, с чем не рассталась бы ни за какие миллионы!


Письмо Николая

Ну, еще раз здравствуйте моя незабвенная Поля, детки Боря, Тамара, мамаша и папаша! Привет девчатам. Кате я писал, просил купить папирос, а Музу не знаю, где живет сейчас. Сообщаю, что из школы от нас отчислен чамалганский паренек Юрченко, родственник Балашова, я хотел с ним послать кое-чего и письмо, но он не зашел, хотя и обещал. Некоторые подробности он расскажет. Поля, его найди. Поля, почему от тебя писем нет? Я писал 4 письма уже. Ребятам идут из Каскелена. А мне нет. Неужели ты моих писем не получала? Еще раз сообщаю, что я зачислен в пехотную школу. Учить будут 6 месяцев. Но кто из меня получится, не знаю. Только вот военная выправка с ее многочисленными уставами мне трудно дается. Трудности, безусловно, есть, но все посильны. Зачислили Поля, не взирая ни на что. Нас механиков очень много, есть инженера, даже доцент, и все учатся. Ты спросишь, почему Юрченко отпустили, хотя у него та же статья болезни, что и у меня, но очевидно, он еще мальчишка, а я постарше, у меня побольше опыта что ли. При поступлении моем меня по моему желанию освидетельствовали, и врач сказал, а зачем послали, вы не строевик, у вас сердце, хотя не остро, но больное и вам трудно будет, так как вы попали в самую строевую школу. Однако говорит, от нас трудно будет вырваться, но просила поговорить с комиссаром. Я с комиссаром говорил, он говорит, мы вас подлечим и с сердцем и с геморроем. Спросил, а хотите вы учиться у нас. Я ответил, не хочу. И просил: переведите меня по специальности, он сказал, что я вас зачислю в обоз. Я сказал, что как хотите мне все равно, а потом слышу: меня зачислили. Ходил к врачу нашей амбулатории тот заявил - вытянете. Дал свечей и все. Вот как Поля. А попробуй еще ходить, припишут симуляцию.

Будем моя Поля ждать лучшего, но не худшего, ведь наши отцы по три года служили и вернулись здоровыми. Все натворил Гитлер. Он во многом повинен и надо его уничтожить, чтобы этого гада не существовало, который сеет нищету, рабство и голод.

Я писал и просил много прислать, но можете и ничего не слать, обойдусь. Держать при себе даже маленького мешка не разрешают. Перчатки носить тоже, джемпера свитер тоже. Так что если пошлешь носки теплые, спичек коробков пять, папирос, ну сальца грамм 500. Клей мой и тетрадей, а я их просил у Маруси. И фото последнее. Лишнего Поля ничего. Пиши Полиночка все и подробнее. Посылаю мое удостоверение. Оденься Поля получше, потеплее. Одень наших деток. Старики пусть не ругаются, а дед пусть будет послушным. Из него плохой хозяин. С войной дела идут так, что от гитлеровской банды скоро мокро останется, и мы будем опять вместе.

В город нас не пускают, да и делать нечего. Ты, может быть, думаешь или подумываешь, что меня тянет кое-куда, но поверь, здесь и думать о лишнем некогда. Сожалею, что ты меня не проводила на вокзале. Мы долго стояли.

Писать больше нечего. Пиши Поля и главное будь умницей. Т.е. спокойнее все обойдется по-хорошему. Мысленно обнимаю тебя, целую. Поцелуй деток. Они, наверное, спрашивают, где я и скоро ли приеду.

Не пишу ласки, ты сама знаешь, что я в них на словах плох. Любимая, очень рад был бы, если бы ты была со мной совсем близко. Виноват я был с тобой, но всегда знал, что не прав и раскаивался. Целую сколько хочешь.

30/XI приняли военную присягу. Все.

Денег у меня есть. Если нужно, часть вышлю. У меня расход это табак. Не могу бросить курить. Мыло не надо…


***

- А вот и Полиночка наша идет, - подбежал по снегу к Поле Слимман. Сам прибежал. Без шапки. Ждал-поджидал, верно, варнак.

Поля поднялась, утерла слезы. Слимман поднял мешок. Крякнул. Что-то в его организме от натуги хрустнуло. Но он не показал виду. И жадность его погнала быстрехонько до лавки.

Поля смотрела спокойно, как торговец, перебирая каждую вещь дрожащими ручонками, откладывал на замусоленных щетах костяшки.

Цену назвал заикаясь. Глянула Полина на него так, что того перекорежило, и пот прошиб. Сунул он ей деньги в руки, отвернувшись.

- Дай те Бог здоровья, и денег побольше, - ответила, еле сдерживая негодование Полина, - и детям твоим и внукам много-много денег.

- И тебе спасибочки! Если есть что-то еще, приноси. Всегда рад выручить.

Поля вышла, сплюнула на снег, глядя, как на каждую вещь Николая Слимман выставляет в витринном стекле цену вдвое выше, чем дал ей за весь мешок.

- Пошел бы ты …! Нет у меня ничего. Кровопивец! – увидела, что в окно все еще глядит на нее Слимман, добавила оберег от сглаза, - Глади, гляди, да не прогляди! Тебе меня не сурочить!


***

Дорога от фонаря лавки в неосвещенную часть города без мешка – куда короче.

Идет Полина. Утешает себя, как может. А, может и вправду, Николай вернется.

Ой. Как же он Томку не хотел! Хотел учиться в Москве. Да не пришлось. Забеременела Полина. Проучившись совсем немного, Николай вернулся. Вернулся из-за Томки.

А когда родилась – не спускал ее с рук.

Полина видела, что были они, как одно целое. Друг на друга похожие бесконечно. Видно Томка пошла в ту родову, даже не поповскую, нарышкинскую. Вся копия бабушка Мария, барыня. Без конца трещали они с отцом. Бегали. Пели песенки. Томка из садика придет. Садится и ждет отца на крылечко. Увидит вдалеке, как Николай покажется. Бежит бегом. А Коленька голубчик руки расставляет широко, кричит:

- Царица моя!

И что-нибудь вкусненькое всегда с собой припасено для Томки. Сластена она. До сих пор сладкое любит.

И с рук Томка у отца не сходит.

И во сне он такой вот пришел.

Полина подошла к детскому садику детей забирать, заглянула в окошко, там Томка пела частушки под аплодисменты одиноких мам:

- Ой! Ой, папа мой!

Скороль ты придешь домой?

Нащупала Полина в кармане деньги. Крепко-накрепко в руках зажала. Это все, что оставалось на черный день. Смогут ли они пережить суровую годину?

Вернется ли Николай?


Глава двадцать пятая

ПРИЩЕПКИ


Войной раскидало люд по всей стране. И унесенные не ветром, а взрывной волной семьи обживали наскоро выстроенные бараки в Казахстане, Сибири, на Урале.

Недалеко от станции Орск Оренбургской области, тогда ещё Чкаловской, через несколько лет мира, образовалось такое же местечко с переселенцами из Курской области, которое называлось Баластный карьер. Дома, как игрушечные коробки, строились одинаково. Длинные, одноэтажные, в каждом подъезде по четыре комнаты. В каждой комнате по семье. Семьи тоже одинаковые: мать, трое или четверо детей.

У Полины Поповой было двое: Томка и Борька.

Матери работали на железной дороге. Полина устроилась на электроподстанции. А вечерами вязала. Сначала покупала подешевле шерсть или пух, тот самый знаменитый, оренбургский. Потом его чесала, пряла, мыла. А после уж вязала. Да такие из пуха кружева выделывала – нарасхват ее платки на базаре уходили.

А Томка с Борькой делали прищепки. Борька долго ходил по путям на станции, находил длинные тяжёлые куски кабеля, тащил их домой. Этот кусок состоял из множества проволочек. Томка протирала их до блеска бензином, пока они не грязнили руки. Потом Борька закручивал проволоку на гвоздь. Приносил домой шпалы, вместе с Томкой распиливал, раскалывал, стругал. В конце получались маленькие палочки для прищепок. Из этих палочек Борька аккуратно вырезал тонким ножичком углубления для проволоки и натягивал её на палочку. Труд не лёгкий. Дети уставали. Но зато их прищепки были самыми лучшими. В бараках, понятно, не они одни делали прищепки. Этим занимались и дети постарше. Благо на станции шпал и проволоки было много. Поэтому на Баластном карьере у всех людей были прищепки. И приходилось продавать их где-то подальше.

Мешок прищепок и большая сумка уже ждали Томку, подготовленные матерью ещё с вечера. И Томка смотрела на неё сквозь ресницы, долго просыпаясь.

Мать уже поняла, что Томка не спит, но всё равно тихо, почти бесшумно, ходила по комнате. В этот воскресный день она собиралась обменять на базаре довязанный ночью ажурный пуховый платок на буханку белого хлеба.

-Доченька, вот деньги, - сказала она Томке, - иди, смени Борьку, купи столько, сколько дадут.

Мать ушла. Томка наскоро позавтракала хлебом и ливерной колбасой. Мясо в магазинах не продавали. На другой стороне станции в часе ходьбы от них был мясокомбинат. С вечера мать заняла очередь. Оставила Борьку. Хотя, мясо это трудно было назвать мясом, состояло оно из хвостов, голов, внутренностей, людей в очереди записывалось много, до сотни. А мяса «выбрасывали» мало. Жарким летом спать устраивались прямо на ступеньках магазина, на скамейках, и даже на земле, с номером на руке.

Томка сменила Борьку. И тут же солнце стало жарить её. Оглянулась девочка вокруг – ни тенёчка. Томке захотелось отойти, но тогда бы в очередь обратно не пустили. И она героически продолжала стоять. Наконец, очередь ожила. Первые счастливцы несли в авоськах длинные голые хвосты, пахнущие кровью. Томке было дурно от этого запаха, но она знала, какой получается вкусный суп из этих хвостов. Однажды она даже упала в обморок, соседи её отнесли на время в тенёк, но потом девочка стояла, как все.

И сегодня ей казалось, что вот-вот упадет. Уже кисленько подташнивало, и звёздочки вертелись перед глазами, когда очередь опять сдвинулась, и Томка оказалась под спасительным козырьком магазина, дыша глубоко, точно рыбка. У Томки с детства была сердечная недостаточность, а может быть наоборот, избыток этой сердечности. Но Томка старалась скрывать свою болезнь. Томка мечтала купить сразу мешок хвостов, чтобы больше не стоять в очереди. Но их давали только по два килограмма. А ещё довольная Томка несла домой килограмм требухи.

Борька уже позавтракал, когда вернулась сестра.

-Борь, а Борь, - попросила она его.

-Ну, чего?

Брат был неразговорчивый, но всегда соглашался на все просьбы младшей сестры. А Томка была сладкоежка. Борьку она просила всегда об одном и том же, и брат знал, если Томка вот так жалобно склоняет голову на правую сторону и вытягивает губки, надо идти к ларю за сахаром.

На ларе Борька быстро выбил висячий замок, достал головку сахара, отколол два кусочка. И убрал остальное обратно. Дети долго макали сахар в воду, а потом высасывали воду из сахара. Он медленно таял, как лёд. Сначала становился пористый, колючий, острый, потом сыпался.

-Борь, а Борь, - Томке явно не хватило сладкого, - а подушечки?

Ну до чего ж хороши были эти послевоенные конфетки подушечки! Мать прятала их в пол-литровой банке, накрытой марлечкой. И дети стали искать. Обшарили всю комнату: под подушками, под кроватями, на полках, даже в чемодане. Тут Борька заглянул в поддувало. Нашли! И конечно, здорово к ним приложились. Борька выхватил у Томки банку:

-Хватит! – и положил на место, - вон уже Манька идёт, - показал он в окно, - давай, до обеда поторгуй, и возвращайся.

Он знал, как Томка не любит продавать прищепки, но это было большим подспорьем в их маленьком хозяйстве. Дети гордились, что их школьная форма и хромовые сапожки были куплены на заработанные деньги. Гордилась ими мать. А Томка тогда ещё не знала, что есть люди, которые могут продавать, есть у них вот эта куражная косточка. Но есть и другие, которые не могут этого делать.

Томка изо всех сил старалась следовать советам Маньки: люди берут по одному десятку, а ты навязывай по два, а то и по три. Томка видела, как Маруся упрашивает, бегает за покупателями, кричит: «Прищепки! Кому прищепки?!» А сама не могла пересилить в себе гнетущую робость. Стояла в сторонке и стеснялась и мешка и сумки. А когда подходил покупатель, начинал проверять каждую прищепку, как она работает, Томка готова была провалиться сквозь землю, хотя её прищепки были гораздо лучше манькиных.

Вот и мешки проданы. Остались сумки. И так как на рынке прищепки уже не брали, дети решили, как всегда, пройтись по домам. Дома находились на другой стороне путей от базара. Этих путей тянулось множество. Обычно стояли три-четыре состава. Ждать, когда они тронутся и отойдут, никто не ждал. Местные жители приноровились перелазить по верху, если открыты двери, или под вагонами.

И Томка тоже давно умела очень низко прижиматься к земле, чтобы не поранить спину и не удариться головой. Девочка сразу выбрала вагон повыше. Но когда она с сумкой перелезла под ним через одни рельсы, поезд тронулся. Сердце вздрогнуло, когда девочка увидела движущиеся колёса, точно пространство поплыло вокруг. И, хотя поезд двигался очень медленно, она кинулась вперёд от страха к следующим рельсам, буквально упав через них.

Она лежала на другой стороне возле набирающего скорость поезда и держалась за сердце, чтобы оно не выскочило, когда Маняша протянула ей руку:

- Пошли, - с досадой сказала она подруге, и снова прочла ей целую лекцию о продаже прищепок.

Земля уже накалилась настолько, что пекла пальцы сквозь сандалики. И сумка к обеду казалась тяжелее, хотя становилась легче. Томка вздыхала перед каждой дверью, прежде чем постучать, а потом виновато спрашивала:

-Вам прищепки не нужны?…

Когда оставалось всего два десятка, двери открыли, и на неё бросилась огромная злобная собака. Конечно, её уняли. Прищепки у Томки купили. Но успокоиться она никак не могла. Она плакала всю дорогу до дома:

-Я никогда больше не пойду продавать прищепки! – всхлипывала она.

А Манька утешала её, как могла.

Дома Борька заканчивал новую партию прищепок. Томка молча положила сумку и деньги на ларь, ещё всхлипывая, взяла ведро воды, чтобы помыть пол.

-Ты чего? – спросил Борька.

-Собака там. Собака, как кинется!

-А ты к ним не ходи больше.

-А я и не пойду. Вообще не пойду!

-Да? – Борька долго наблюдал, закручивая прищепки, как Томка прибирала нехитрую комнату: три кровати, стол со стульями, фикус, китайскую розу. Она протёрла от пыли ларь, который стоял в углу у печки. В нём мать хранила муку, крупу, сахар головками.

Полы мыла Томка всегда до бела, вернее до желта. Сначала тёрла кирпичом, потом веником. Заваривала полынь. Так же, как соседи это делали. Это прелесть – вымытые полы! Борька любил, когда широкие половицы становились жёлтыми, запашистыми.

Да и Томка за мытьём успокоилась, запела. Села рядом на Борькину работу глядеть.

Мать ждали не долго. Полина тоже зашла вся в слезах.

-Да вы что сегодня, сговорились что ли? – пробурчал Борька.

-Мама? Что Вы? – Томка всегда называла маму на Вы. Так было принято.

-Вырвал платок, сволочь, гад черномазый! Через забор перекинул. Я за ним бежала, а догнать не могла! Целую неделю вязала, - мать плакала, а дети не знали, чем помочь, - да и жара сегодня, как назло, умаялась я что-то…

Мать стала закладывать в печку дрова. Дети притихли. Они знали, что там, в поддувале конфетки. А мать, расстроенная, наверное, забыв об этом, всё кладёт и кладёт дрова в печку. Дети – сами не свои. А сказать не могут. Вот затопила. Дети ходят возле печи, смотрят. Уже искры в поддувало летят. Мать стала закладывать на дрова уголь.

-Мама! В поддувале конфеты! – не выдержал Борька.

-Ай! Ай! Я и забыла, - мать вытащила банку, отдала детям. Не ругала за то, что ополовинили её утром. Сделала вид, что не заметила.

Пообедав вкусно, но не вполне сытно супчиком из требухи, сваренным на скору руку, дети побрели к тётке Секлетиньи. На лето они нанимались к ней на работу. Соседи её не любили. В отличие от всех – бедных переселенцев, многодетных, работающих с утра до вечера на станции (они носили шпалы, мыли полы на вокзале, чистили вагоны), Секлетинья нигде не работала, имела свой дом, небольшой сад, держала корову. А Томка с Борькой должны были носить мешки травы для этой коровы.

Взяв пустые мешки, дети направились к тем самым карьерам, в честь которых был назван населённый пункт. Скорее всего, во время войны добывался из них песок. А теперь ямины заполняла вода. В этих засушливых местах трава водилась только у той воды, коричневатой, ржавой, с лягушками, и ещё Бог знает с чем плавающим.

-Ну, сколько нужно травы этой проклятой корове, - ворчал Борька, дотягиваясь до водяной кочки, а потом пытаясь оторвать её с корнем, - какая она ненасытная, эта корова! Набиваешь, набиваешь мешок, а он всё пустой!

-А в нём всё мало! – подхватила Томка, шатаясь от жары и усталости.

-Хиба ж це мешок? – щупала и мяла мешки тётка Секлетинья, всегда недовольная всем. Но потом всё ж таки наливала детям за работу по кружке не молока – обрата от молока. Иногда давала по яблоку. У Борьки всегда от обрата бурчало в животе. Тётка Секлетинья терпеть этого не могла, отсаживалась подальше, морщась:

-Борыс! Що в тэбэ там бурчит?

А Томке жаловалась, что ночью ребетня опять бросала в её дом камни, и разбито окно. А ведь она такая добрая. Продаёт приезжим молоко и яблоки. А они такие неблагодарные…

Борька же тянул Томку за рукав, потому что, сделав все дела, они обычно шли на реку. Секлетинью до конца выслушать было трудно, а вот река – другое дело.

До реки Урал нужно было идти несколько километров. В тех местах всегда лето жаркое – пекло! Но зато, нырнуть в чистую горную воду – наслаждение! Забыв об усталости и огорчениях, дети долго плескались и не могли успокоиться.

С того берега возвращались ребятишки одноклассники, или соседи по баракам с криками:

-Да, здравствует Азия!

Борька и Томка прыгали и брызгались. Но вот, ребят собралось довольно много и, полежав на песке, они стали думать, как переплыть реку. На той стороне реки Урал стоял столб с надписью «ЕВРОПА – АЗИЯ», и там простиралась Европа. Азия была здесь.

Мальчишки сговаривались шарить по тамошним огородам. А Томка лежала и мечтала о том, как будет собирать цветы…

И вот чумазая ватага с разбегу ныряет в прохладные воды. Все переплывали легко. Томке же это давалось с большим трудом, но виду она не показывала.

Европейский берег был полной противоположностью Азиатскому. Крутой и абсолютно весь покрытый травами, кустарником и необыкновенными цветами. Он манил детишек, как сказочная страна Дариочанги.

-Да, здравствует Европа! – уже кричали мальчишки, доплывшие до него.

-Да, здравствует Европа! – закричала и Томка, и упала в голубые цветики цикория.

Ребетня убежала. Борька с ними. А Томка осталась отдыхать, плести венок и дышать ароматами трав. Она бы набрала их большую охапку. Но как с ней переплыть? Томка жадно вглядывалась в зелёную даль Европы, где война разрушила её дом. Она знала, что когда-нибудь непременно туда вернётся. Она очень смутно вспоминала ласковый голос отца, идеальный ряд белых зубов, последний тревожный взгляд родных очень-очень синих глаз. Там, на том берегу, она была безмятежно счастлива. Отец почему-то называл ее «Царица моя!» А ещё, она никогда не продавала там прищепки…

-Да, здравствует Азия! Ура! – кричали мальчишки, вернувшись обратно.

-Да, здравствует Европа, - шептала Томка, чтобы никто не слышал….

Вечером у бараков уже играла гармонь. И соседи собирались петь частушки, когда мать собрала новую сумку с прищепками для Томки.

-Я не пойду больше продавать прищепки, - сказала Томка, поглядев исподлобья на мать.

-Что ты сказала?

-Не пойду никогда! Никогда!

Мать взяла прутик, и к Томке. Девочка бегом выбежала из дома. Мать – за ней. А Томка бежит и кричит:

-Никогда не буду! Никогда! Ни за что!…

Мать её быстро догнала, ведь Томка задыхалась от быстрого бега. Нечаянно сбила с ног. Обе упали в какую-то серую пыль, испачкали коленки. Обняла мать Томку, плачет. И Томка плачет.

-Сиротинка ты моя… больше никогда не будешь продавать. Не будешь…

Мать поняла, что Томка выросла.

-Во! Теперь уже вдвоём ревут! Ну, вы чего? – встретил их у порога Борька.

-Да вот, упали, коленки расшибли, - втянув последний всхлип, сказала Полина.

-А с прищепками то чего?

-А ничего. В хозяйстве пригодятся.


ЧАСТЬ четвертая

ЗНАКИ СУДЬБЫ

ХРАНИТЕЛИ



Глава двадцать шестая

ВЫБИРАЙ НЕВЕСТУ УТРОМ


Приехав из Питера, где на отлично сдал все экзамены по новейшей механике, Макар лишь сопли рукавом вытер, принимая в наследство крепкий дом настоящего тисса, ценные бумаги и несколько дорогих сердцу могил. Они то и выбили его из колеи. Пафнутий, один из племянников далекой родовы, возьми да и ляпни на поминках: Много хлеба – держи свиней! А много денег – заводи мельницу!

Уединился Макар на своем подворье и стал вгонять тоску топором в доски. Мельница получилась затейливая. Вопреки всем наукам, верам и новомодным изобретениям XX века: по движущей силе - смесь ветряной, речной и конной, причем сила эта была взаимозаменяемой, и колеса помогали один другому. Смешно сказать – хотел когда-то смастерить летающий автомобиль, а переделал их на крылья к ветряку. С того и пошел почин. Угробил он на свое дело все наследство, все деньги, и, наверное, все силы, потому что махнул на старое желание создать крылатого коня, еще одну мельницу – пильную, которая бы и лес пилила и принял решение: спокойно заняться производством муки, обзавестись здоровой крепкой женою, желательно знатного происхождения и, не напрягаясь, прожить остаток жизни.

Ветряк работал на хлебной части дома, превращенного теперь в мельницу. Но зависел от ветра. На нем мололось все. Плотина, перегораживающая горлышко между озером Лыва и хитрой блуждающей речкой Хлыст, была выстроена из толстых лиственничных бревен. И более работала по весне. Мельничное колесо крепилось к устройству самому тонкому, предназначенному для помола высших сортов белоярой пшеницы. И, если круглый год вода попадала на колесо снизу, и мельница таким образом являлась подливной, то по весне поток ручьем тек на колесо сверху, и мельница приобретала все преимущества наливного устройства. Круподирня стояла некоторым особняком. Но и ее механизмы тесно соприкасались и с ветряком и с озерным валом. Ее обслуживали четыре лошади-тяжеловоза. Не особенно высокого роста, но широкогрудые и широкомордые, можно сказать, богатырские. Редкую эту породу кормил Макар отрубями, и звал одного Муромцем, второго Поповичем, третьего Добрыней, а четвертого, самого ленивого, Тугарином.

Покончив, наконец, со строительством мукомольной меленки и круподирней, Анисимов Макар купил просторный крепкий дом, и начал оглядываться по сторонам, искать себе пару. Уже давно поговаривали в округе, что пора б ему жениться. И девки поглядывали, и бабки провожали взглядом. И мужики все спрашивали.

А Макар все «тянул кота за хвост».

Прибились к нему тогда в работники два не очень старых, но пожилых деда Архип и Осип. Оба одиночки. У обоих семьи скосило коклюшем. А они остались не понятно зачем век доживать в черных старых избёнках. Приходили всегда вдвоем – не разлей вода. И колготились. А жили еще тем, что сети ставили, прямо в Лыву, да меняли рыбу на другие съестные продукты.

О них шутили: Осип охрип, а Архип осип.

Архип и Осип заменяли Макару семью. В их обязанности входило проверять мельничные колеса, стоячий вал и лежачее колесо, которое шестернею ворочает. Следить за тем, как зерно через корытце сыплется из ковша. Архип отвечал головою за верхний жернов, который ходит на железном веретене, проходящего в жабку сквозь исподний жернов, в которую вставлена втулка-кожулина. А Осип - за желобок, через который мука сыплется в ларь, называемый в той местности леток. Но выполняли и другие мелкие поручения.

За крыльями мельницы Макар следил сам. Их иглицы и поперечные жердки содержал исправно. Так же отлажено ворочал водяной вал шестерню, надетую на снасть, стоящую на лифте, проходящее в кожулину в исподнем жернове, захватывающий верхний жернов наглухо и укрепленное вверху в порхлицу.

- Эх! – заворчал как-то Осип, - Ветряка тебе мало? Водой мельница стоит, да от воды же и погибнет.

- Жернова тебе на язык два! – отозвался Макар, - моей мельнице век износа не будет! Я весь низ из лиственницы стелил. Мой дед из нее настилы в Венеции клал. До сих пор сибирская лиственница не сгнила. И еще 300 лет простоит-продержится!

- Злой ты стал. Жениться тебе пора, - смирился Осип.

- Сам знаю. Вот вечер будет добрый – пойду прогуляться.

- Дурной ты, Макар! Еще дед мой говорил. А деду дед говорил: выбирай невесту утром! Вечером они все румяные да красивые. Все сарафанами украшаются, да платками печатными. А ты утром приди – посмотри: подоена ли у ей коровка, накормлены ли паросятки-курочки, метен ли пол, стоит ли в печи хлеб, а на столе молоко?

- Не слушай его, Макар! – вступился Архип, - выбирать невесту на речке надо. Вот мы давеча сети ставили за той запрудой, что к березовому колку выходит, они нас не видят, а мы их – ну прям всех! Ты и выбери ту, кто глаже, да ладнее, кто тебе телом приглянется. Ведь всю жизнь на нее потом пялиться!

- Завтра шибко жарко будет. Вон, стрижи то как высоко взвились! Девки, как пить дать пойдут с утреца полоскаться-стираться. А мы тут как тут за сетями нашими спрячемся.

На том и порешили.

И вот заря поцеловала зарю. От этого утренний воздух парным молоком разлился по-над озером и вдоль деревни, захватив и реку Хлыст. Первые петухи, как бы юридически укрепили право: объявили криками уже давно взошедшее утро. Девки и бабы потянулись к месту трех мостков, где за кустами спрятались Макар со своими помощниками.

Они долго полоскали и стирали белье, а мужики терпеливо ждали. И вот уже почти зазвенел от жары воздух. И пекло это летнее стало невмоготу. Бабы как по команде одна за другой стали разболакаться и с визгами и брызгами забегать в теплое озеро Лыву.

- Смотри, смотри, у Параскевы то сиськи до пуза висят. И пузо то висит. Гы! – заскрипел из-под куста Осип.

- Тихо ты! Перелыга! Все б те перелгать! Напугашь девок! Смолкни! – осек его тут же Архип.

- Да ну тя! Глянь, Макар! Можа ту выберешь, Анисью? Как цапнешь за спину, так и жир прямо потечет по губам! – не унимался Осип.

- А вон-вон два цыпленка! Катюшка и Дашутка! Вон каки статные!

- Зеленые еще! – возразил Макар, возбужденный от увиденного.

Бабы и девки, совершенно голые ничего не боялись. Бесстыдно мылись прямо рядом с теми кустами, где прятались мужики, не замечая их. В воде плескались и брызгали друг друга и старые и молодухи. У старых тела сморщенные, сиськи висят. Кожа в складках. У рожавших от пуза и пушок не видно – так обрюзгли их тела. Молодухи с твердыми редьками сисичек, плескались и галдели более всех. Но тут Макар заметил одну девушку, с которой уже не сводил больше глаз. Она немного замешкалась на мостках, разглядывая облака в озере. Потом подняла голову к небу, точно сравнивая отражение с оригиналом. Закрутила волосы в пучок, обнажив стройную шею. Крепкая, ладная, высокая и очень уверенная в себе девушка сделала еще два шага к краю мостков и нырнула в воду. Быстро оказавшись на поверхности, она поплыла, разгребая воду не как все, по собачьи, а как-то плавно и незаметно под водой. Перевернулась на спину, опять глядя на облака. Вернулась на берег, выжала русые волосы, слегка осветленные летом. Она подставила тело солнцу, не торопясь одеваться.

- Вот это кто? – спросил Макар, - Хорошая мельничиха из нее выйдет!

- Деука!

- Ясно, что не парубок. Чья?

- Да не знаю, кажется, к тетке Матрене погостить приехала. Нет? – засомневался Осип.

- Можа и нет, - отозвался Архип.

На следующий день Макар выяснил, что девку звали Капиталиной, и происходила она из дома золотопромышленника Никифора Захарьина соседней деревни. Добиться руки такой крали было нелегко. Говорили, уже пятерых женихов Никифор завернул со двора с отказом. И заплатил Макар свахе за уговор аж целых два целковых! Через неделю рано утром заявились они в дом Захарьина.

Прошлись по всем углам. Единственная дочь его понравилась и подошла по всем статьям. И в печи хлеб был. И одежда починена. И пол чист. И в хлеву коровка подоена. И молоко на столе. Как у добрых людей водится.

Торговались за девку долго. Никифор Захарьин, хоть и поиздержался, да поистратил прежние доходы на учебу сына в Москве, зато имел крепкий бревенчатый дом и много земли. Он похвалялся еще и своей царской родовой, де от рода Захарьиных Романовы произошли. И, изрядно выпив, происхождение свое на первый план выпячивал. Тогда Макар обещал будущему тестю давать муки «сколь съест» на каждый год: не меряно, по жизни. И еще лошадь добрую, пару-тройку поросят и теленочка.

Так без согласия Капиталины, она была продана.

Их помолвили уже к обеду. Перед свадьбой молодые пришли в лавку за тем, чтобы жених выбрал невесте подарок.

Она, будто и не хотела глядеть на Макара.

- Или он тебе не глянется? – «лезла под ногти» сваха.

Капиталина поводила плечами. Не отвечала ничего. Что бы ей могло понравиться в Макаре? Его мелкие глазеночки? Маленький рост? Самоуверенность, что владеет мельницей? Так ее отец тоже не голь перекатная! Ей в приданное с золотых приисков вон сколь добра отвалил! А с другой стороны вроде бы вокруг и нет никого, кто бы и приглянулся.

- Лёд девка! – выбивалась из сил сваха.

- Че хошь, выбирай! – раскинул широким жестом Макар на весь развал товара.

- Ну, духи можно. Те, сиреневые. Мне запах нравится.

- Зачем сиреневые? Давай я тебе вон те куплю. Они и дешевле и красивее. «Поцелуй весны» называются!

- Ну, купи. Мне все равно!

- Ну, как же все равно то! Жених ей подарок купить хочет, а ей все равно! – опять возмутилась сваха.

Но Капиталина ничего не ответила, тоскливо глянула на сиреневые духи и поняла, что молодость ее загублена навеки.

После свадьбы Макар долго и жадно мял ее и тискал. Капиталина терпела, сжав зубы до скрежета. На утро после свадьбы встала рано. Исправила женскую работу в новом доме. Всю утварь нашла сама, не спрашивая. Макара не будила. Боялась.

Мял он ее и тискал еще год. Два. Десять. Потом она к этому привыкла. Как привыкают к ветру за окном. Тело ее не менялось с годами. Лишь становилось крепче и стройней. Она родила 11 детей. И умерла в 91 год от старости, белая как лунь. Она носила коромысло с прямой спиной до самой смерти. И в каждом полнешеньком десятилитровом ведре, вода не расплескивалась.

Глава двадцать седьмая

ВАЛЕНТИНА - ЦЫГАНСКАЯ КРОВЬ


Ванечка все еще сердился на мать. Она опять его обрила налысо. Сердиться то сердился, но пышки на печи одна за другой наяривал. Вкусные у матери пышки. Творожные, на масле конопляном. Во всей округе никто лучше матери не пек!

Но сердился он не только за это. Когда уже все спали, да и сам он на палатях посапывал, услышал, как отец мать упрекнул:

- Давеча ты раньше меня уснула, значит сегодня два раза будет.

- Дак, устала.

- Дак, а пошто я то страдать должон?

Родители потушили лампу. Но Ваня, сжав дыхание и превратив его в один крохотный вдох-выдох, чтобы не выдать себя, украдкой подглядывал, как подымалось и опускалось лоскутное одеяло, под которым находились отец и мать. И, оказывается, он все мог видеть в темноте! Она лицо отворачивала: отец любил чеснок на ночь есть. И Ваня узнавал ее отрешенные белки глаз.

Он часто слышал подобные скрипы ночью, но чтобы осознанно присутствовать при таинстве - это впервые. И внутри все горело, как в огне. От непонимания того, что происходит. От какой-то неясной обиды на мать и за мать. Он почти ненавидел вообще все, что называлось Жизнью, но не мог оторвать уши и глаза от того, как постепенно усиливались сдерживаемые тихие рычания, и покрывались испариной волосы на затылке отца…

Ваня не удержался, вдохнул прерывисто, точно всхлипнул. Родители тут же замерли под своим одеялом.

- Ч-ч-ч! – сказала тихонько мать отцу, - Угомона на тебя нет!

Она поняла, что малец не спит, но еще не знала, что с этим делать.

Макар встал, загремел ковшиком и звучно стал глотать квас…

А потом Ваня уснул и не проснулся, когда отец уходил на мельницу. Его разбудила тихая смиренная молитва.

В спящем доме у еле теплившейся лампадки мать сидела на коленях, сложив ладони и глядя на утреннюю звезду:

- Спасибо тебе, Господи, за хлеб, за соль, за достаток в доме, за детей ласковых, за телушку, за жеребчика. Дай, Боже силы и терпения на любовь, на то чтобы деток поднять. Опусти покров, благодать на непорочный дом. Чтобы не иссякала вода в ключе. Чтобы не переводилась на столе мясо и рыба, а в амбарах добро. Аминь!

Она и разбудила его раньше девок, и помыла раньше – воскресный день! Углядела на макушке вошь, за то и побрила.

Соседи в церковь подались, а мать, как всегда, по домашним делам управлялась. Еще только третьи пропели петухи, она коров выдоила, пастуха встретила, потом на просторной кухне аккуратно месила тесто. Потом по заре подмела, пол помыла, Ваню окликнула, чтоб помои вынес.

Не охота ему было по росе на задний двор ведро тащить. Вот и получил от матери сердитый взгляд - что хуже отцовского подзатыльника!

Анисимовы, не смотря на доход от мельницы, единственной на всю округу, работников не брали. Зачем мусор из избы выносить? Капиталина с хозяйством управлялась сама. И пока Ваня ведро опрастывал, обновила мать во всем большом и добротном доме рушники и салфетки, короткие занавесочки на окошках. Светло стало. Ладно!

Мать омыла дочек теплой водой из тазика. Сполоснула волосики длинные настоем крапивы. На лавку постелила себе, Марии и Проне по белоснежному полотенцу, в руки гребешки дала, заставила самих гнидок вычесывать. Свои волосы тоже распустила, гребешок мельче мелкого взяла, затянула, вычесываясь, страдания:

- Ехали казаки со службы домой.

На плечах погоны, на грудях кресты.

Девки, хоть и малы, подхватили песню. Подхватил и Ваня. Мать улыбнулась ему снизу, поняв, что тот больше не сердится. И так хорошо стало на душе. Так чисто, будто и не было этих ночных стонов и скрипов. Ваня даже слез с печи и помог Проне давить мелких гнид и вошек, пока с полотенца не скакнули.

Гнидки те трещали под ногтями. А мать пела:

- Подъезжают к дому – мать с женой стоит.

Мать стоит с иконой, жена со дитем.

Тут гребень у матери не выдержал, средний зубчик отлетел. Капиталина посмотрела на гребень, задумавшись: к чему бы это?, но продолжила песню:

Мать сына просила – прости сын жену.

Тебе мать прощаю, жене никогда.

Заблестела сабля в солдатской руке.

Скатилась головка с неверной жены.

Осталась малютка кругом сирота.

Не плачь ты малютка: повек я с тобой.

Теперь казак вольный, женюсь на другой.

- Капиталина! – подал голос из сеней Макар, - Доставай сапоги мои хромовы! Купец из Омска три подводы привез добра всякого, у подворья наместника ярмарку затеват…

Ко двору наместника отправились всем семейством. Макар запряг телегу, бережно нагрузил ее самой лучшей мукой тонкого помола из пшениц белоярых.

А у наместника Ермолая Тибетова почти все село собралось. Торговля пошла, да обмен. Меняли кто-что. Поросятки розовые визжали в большой ивовой корзине. Тут же рядом паслись козочки пуховые на привязи. Прямо на телегах развернулись торговые ряды. На одной подводе – мед, аж в сотах. На другой – соль и рыба. Кто-то огурцы притащил в бочках малосольные. Кто-то пряники, кто-то грибы, да ягоды. Кто-то шкуры заячьи и лисьи. Все это менялось на товары из Омска.

Анисимовы стояли поодаль. Мука их ценилась дорого. Макар гордо осанку держал, сапогами поскрипывал.

- Вон, смотри, гребешки черепаховые! Они крепкие! А то мой сломался! – попросила Капиталина мужа.

Макар, грубовато отрубил:

- Так что? Мож те платье еще ново купить? Вон то, жарко? Пол-подводы муки на ветер выбросить.

- Но, Макар!

- Сам заработал, сам и буду деньги дёржить!

Капиталина, не особо падкая до нарядов, отмалчивалась, когда Макар выбрал то, что счел нужным. Взял штуку ситца, головку сахара и новый для себя пиджак.

Потом менял муку у своих же селян на продукты, долго и шумно торгуясь.

Тут Ваня заметил, что от мамки глаз не может оторвать чужой незнакомый дядька в алой рубахе, который перехватил Ванин взгляд, подошел ближе, и при детях, пока был Макар занят, обратился к матери:

- На, тебе же надо!

Капиталина удивленно приняла небольшой, тяжеленький, но очень изящный, серебряный гребешок с искусной чернью и тремя рубинчиками на венце.

- Где такой красивый взял? – подняла она глаза на цыгана. И стала вдруг такой странной. И цыган стал странным. Или Ване это показалось только. Но очи у кудреватого дядьки вспыхнули, точно два солнечных теплых зайчонка в них заиграли. И обоих сковало невидимое для остальных притяжение.

- Да, украл! – показал цыган белоснежные ровные зубы. Таких зубов в деревне не было ни у кого.

Мать качнула голову удивленно, ведь как можно – грех такой! Да еще во грехе признаваться! А цыган еще ближе к ней подошел и так тихо-тихо, чтобы не понял никто кроме них двоих, заговорил ласково:

- А я и тебя могу украсть. Хошь?

Мать засмеялась тоже тихонько. И Ваня совсем уже не узнал ее:

- У меня ж трое! И муж – мельник!

- Дак, и у меня – трое! – не унимался цыган, - и мельника твого я знашь где видал?

- Ишь ты, шустрый какой!

- Какой есть – весь твой, если захошь. Любомиром звать. Жди завтра. Сам найду.

Сказал, да и исчез в толпе.

И мать не искала его взглядом. Мягко себе улыбалась в одну захарьинскую ямочку на щеке. И свет какой-то от нее исходил необъяснимый.

Она теперь время от времени удалялась в лес по грибы-ягоды. Возвращалась с полными корзинами и очень быстро. И после походов тех на лице ее Ваня угадывал следы счастья, которого ни раньше, ни после он в матери не замечал.

А потом, уже осенью произошел странный случай. Того дядьку, цыгана, мать сама чуть ли не силком затащила к ним в дом. Девчонки до бабки Матрены подались, а Ваня, как на грех, прихворнул, дома остался, и с печи все видел.

- Прости, Капелька, мне в путь.

- Да нет же. Да как же так сразу? Погоди, постой, Любор!

- Не надо, лапушка. Отпусти.

- Не могу я тебя отпустить. Да как же так? А я? Дитё я жду!

- Так может не мое дите!

- Твое!

- Как знашь то?

- Знаю!

- Уходим мы с дружком к белым монахам. Знают они тайны древние. Надо мне! Решили мы!

Мать всхлипнула:

- Сокол ты мой! Не губи! Возьми хоть полушубок в дорогу! Ведь холода!

- Не надо, Капелька, муж заругат!

- Скажу, разбойники были перехожие.

- Не надо, не лги!

- Ох! Согрешила я с тобой!

- Цыган обнял ее так крепко, что слезы его закапали на серебряный гребень женщины.

Она вдруг резко и решительно его оторвала от себя. Достала из сундука наволочку. Бросила в нее несколько рубах: белую льняную, красную шелковую и шерстяную черную. С самого дна сундука сколько-то денег в тряпицу завернула. Рванулась в сени, положила в ту же наволочку полушубок мерлушковый новый и ушанку Макара, что по прошлому году тот привез из Кургана.

- Не надо! – не уставал твердить цыган. Но она утянула его в ясли, отвязала годовалого гнедого Лорда. Прицепила к его подпруге холщовый мешок, в который наскоро набросала два хлеба круглого, большой ломоть копченой свинины, головки лука и чеснока россыпью.

- Все! Уходи! Уходи скорей! А то не стерплю и побегу за тобой на край света!

Она закрыла двери, вся дрожа, глядя в окно и приговаривая:

- Благословляю тебя! На все четыре стороны! Будь счастлив, Любомир! И живи долго! Прощай!

Но, наверное, силы в ней было не так много, потому что мать снова вскинулась и заметалась по горнице, как подстреленная перепелка. Она достала другую наволочку. И открыла сундуки с добром. Набрав каких-то тряпок, она еще отрезала половину буханки хлеба, завернула в тряпицу. Ваня тут только понял, что еще немного, и мать уйдет насовсем.

- Мама! Я с тобой! – закричал он и бросился ей под ноги.

- Нет, ты останешься, - нахмурилась Капиталина.

- Что за бардак? – открыв дверь, вошел Макар, заняв тут же все пространство своею персоною.

- Все! – отчеканила Капиталина. – Ухожу. Постылый! Нет никаких у меня больше сил!

- КуДААА? – зарычал Макар, - Не пушшшу!

Он бросил ее как кутенка на кровать, и сверху стал закидывать шмотками.

- Уйду в Белогорье! К монахам! Все равно уйду!- отбивалась жена.

Макар быстро высвободил из брюк ремень, и начал наотмашь с силою бить жену по чему попало. Он рассек ей пряжкой лицо, изуродовав до неузнаваемости:

- Говорили мне! А я не верил! Спуталась с цыганом, тварь! Я тебе покажу, уйду! А детей кто подымать будет? Ангелы небесные?!

- Не трожь мамку! – заслонил руками Капиталину Ваня, и тут же был вытянут вдоль хребта тем же ремнем и откинут в сторону.

- Да, угомонись ты, зверь! – ухватилась, наконец, за ремень Капиталина, - не бей! Детё я жду! Пожалей.

Макар оторвал ремень от жены и бросил его на пол перед нею. Как-то сразу остыл. Успокоился. И тихо сказал:

- Оставайся. Если ты из-за дитя, так я его как своего рОстить буду.

- Бьешься ты, дикий! Убьешь совсем когда-нибудь, - вставая с койки, стала собирать разбросанные вещи Капиталина.

- Останешься – пальцем не трону. При сыне говорю. Не трону! Капа! Клянусь! Вот те крест! Останешься?

Капитолина вместо ответа развернула тряпицу, достала хлеб, порезала его. Прибрала раскиданные вещи. Вынула из печи томленую рыбу:

- Давайте паужнать, - сказала, - проголодались поди все…


***

Макар сдержал слово. И не бил жену больше.

Валентина родилась очень спокойной. Она всегда улыбалась, и столько света и добра исходило от дитя, которое никогда не плакало, что ее полюбили безгранично. Макар сделал люльку над потолком. И улюлюшкал и утютюшкал, и подкидывал Валечку так, как никого из детей. И всегда считал своей дочерью. Забавушкой. Вот только на Ваню, да на сестер своих: Проню, Марию и остальных семерых, появившихся на свет, Валя не была похожа. Нос сливой, а не картошкой, глаза небольшие, но живые и яркие. У родных всех волос русый, а у Валечки черный чуб колечками завивается. За рукоделие не усадишь – а за книгу – пожалуйста! И все бы ездить ей, да по гостям ходить! Все бы путешествовать! Прожила она жизнь, в нее не вживаясь, точно смотрела издалека на то, как другие живут.


Глава двадцать восьмая

ОТ СУМЫ ДА ОТ ТЮРЬМЫ


Тучи жирные осенние с белыми краями, как у дикого подсвика, бежали по небу, пыхтели косматенькие, за крест церковки цеплялись. И крутило их и разворачивало то по ветру, то поперек. Так и в стране никто толком понять не мог – кому и куда бежать – от сумы спасаться или от зимы, да и кто с кем бьется. Кто супротив кого на рожон лезет. В Питере – законы какие-то новые. В Москве – ячейки. В Приморье – бунты. В Сибири - Красный террор…

А над Инголь вон облачка крутятся. Неймется им. Успокоиться никак не могут.

- Петь, а Петь! А еще расскажи! – просила Фроська, дочь соседа Прохора.

- Ну, иди сюда, - Петр снова укладывал ногу на ногу, сажал на нее соседскую Фроську и подкидывал, на облака поглядывая тревожно, - Три недели, две недели, в небе голуби летели, мы их звали, мы им пели, они к нам не захотели…

- Петь! А еще!

- Фрось, ну хватит! У меня нога уснула!

- Ну, Петь, - канючила четырехлетняя Фроська, прилипая к ногам, дергая за штанину.

И Петр снова садился и снова качал ее, приговаривая:

- В небе уточки летели, серу тучку углядели. Мы их звали, мы им пели. Они к нам тогда слетели. На головку сели. Плавают, плавают, - Петр взял детские ладошки и ими же стал гладить фроськину голову, потом обнял ее, ее же ручонками, и поцеловал в самую маковку, вдохнув запах светленьких волосков, пахнущих резедою и солнцем, - ну все, беги! На вот тебе подарочек. Это заячьи лапки. Тот зайчик у нас на огороде пакостил. Кору у яблонь по зиме грыз. Так я его на леску и добыл. Мамка суп сварила. Шкурку тятьке твоему сдали, а лапки – вот они!

Фроська взяла лапки, улыбнулась, прижала к щекам, но от Петра не отлипла:

- Ну, Петь!

- Беги, я сказал! А то укушу!

Девочка засмеялась и побежала к своему дому, зыркая однако на взрослого дядьку, а вдруг и точно укусит!

Шел 1925 год. Время террора, когда во всех крепких дворянских и кулацких, а по сути, предпринимательских семьях Сибири вырезалось по первому сыну, носителю генетики.

По заданию партии в селе Идет, в то самое время, когда Петр качал на ноге дочку кулака Кошелева, состоялось заседание партийной ячейки.

Постановили:

1. Наказать кулака Прохора Кошелева, занимающегося приемом и сбытом меха, и так как первых сыновей у него нет, а есть дочери, то его самого повесить. Имущество в виде излишек и Большой дом с садом конфисковать. Приговор привести в исполнение немедленно. Конфискацию в течение недели. При сопротивлении уничтожить всю семью.

2. Наказать Федора Тишкова, владеющего извозом от Москвы до Камчатки и убить первого его сына Петра. Приговор привести в исполнение немедленно. Имущество в виде бричек, лошадей, коров и овец и каменный дом со всеми прилегающими землями конфисковать. Приговор привести в исполнение немедленно. Конфискацию в течение недели. При сопротивлении уничтожить всю семью.

3…

4…

Начальство уехало.

Местная голытьба стала кумекать.

- Постановить то постановили, - чесал за ухом золотушный Ванька лодочник, - А как это исполнить? С Кошелевым и остальными ясно. Скрутить пару пустяков, да на березе того этого.

- Вот - вот? А с Петром как?- спрашивал у партийцев Лёнька, - Там же и Федор отец не промах. Вон как атамана Бардакова взгрел по спине, когда тот приезжал на село хозяивать!

- Да уж! Федор, хоть и с клопа вырос, но говнистый пенек! Сами с ним вяжитесь!

- А Петр вообще на Святки то помните? Быка трехлетка кулаком сшиб! С ним так просто не получится. Еще и нам достанется на орехи…

Федора Тишкова не тронули в семнадцатом. Не шевельнулись на его голове волосы и в восемнадцатом, так как он хоть и владелец, но держал в справедливости округу. Сети голытьбе давал, брал от улова десять процентов. И сети те чинить заставлял. Помогал старухам дровами и сеном. Оплачивал учителей небольшой школы, в которую съезжались дети семи деревень. В лесу позволял рубить только сухостой. В тайге, как в храме, принуждал соблюдать чистоту и порядок. Заимками охотничьими позволял пользоваться и библиотекой. Отслеживал, чтобы засевали мужики места вырубок, убирали поваленные деревья, содержали проезжими дороги. Все при Федоре, как при Василии было по справедливости. Вот такая своеобразная коммуна. Поэтому революция не коснулась его семьи. Налог и продразверстка не скосили хозяйство.

Думали-думали новые «советские», и решили взять хитростью. Подкупили кое-кого. Собрали тем же вечером всего девять крепких парней, приготовили дубинки.

Уже темнело, когда двое из них под окно к Тишковым украдкой подлезли, стучат:

- Петь, а Петь!

- Ну!

- Выдь! Разговор есть!

Петр вышел.

- Ну, че?

- Демьян сохатку завалил. Просил помочь доташшить. Жаркое обещал со свежанинки. Прям седни.

- Дак, вожжи надо.

- Есть все. Токо ты нужон.

- Ну, пошли.

Фроська бегала у ворот и играла с заячьими лапками, что подарил ей Петр. Она дворами и увязалась за ним снова.

Но там, у реки встретили Петра еще семеро. И пошла драка. Первым ударил Демьян. Без объяснений и слов, пыхтя и рыча по-звериному, били девять крепких парней, его корешей, сызмальства дружков закадычных, одного Петра.

- По спине шибче! По спине бейте, - кричал Лёнька лавочник, и веснушки его рыжие точно кровью от волнения наливались, - позвоночник сломаем – быстрее кончим!

Петр по началу глаза удивленно вскидывал то на одного, то на другого – а потом закрыл лицо руками, пока не забили его по спине, не захрипело что-то внутри, пока жижа горькая не пошла горлом, и он не упал лицом к звездам.

Дружки перетащили его с великим трудом до реки, там и бросили, наполовину в воду. Дальше не смогли, тело вдруг отяжелело.

- Да ну его! Завтра по-любому течением уташшит! И концы в воду! Пошли! – сказал Демьян.

Фроська, прячущаяся за березкой, рот закрыла от ужаса, и дунула стремглав до Федора.

Коровы и быки, овцы и козы шли косматым непричесанным стадом. Выли и ревели, в окна заглядывая, необычайно страшными тревожными глоссами. А пред ними летела от избы к избе лихая весть. И в семье Тишковых знали уже, что соседа Кошелева повешенным на березе нашел пастух Леонтий. А купца первой гильдии Сименова порубали у подъезда в деревню…

- Дядька Федор! Там! – запыхаясь выкрикивала, влетевшая вдруг на крыльцо Фроська, разбрызгивая слезки в разные стороны, - там Петьку вашего убили! Там! Там! – показывала она.

Вышли на волю Федор и мать Петра Пистимея. Их сыновья Андрей и Алешка коров и овец стали в хлев загонять, остальные домашние тоже на порог повысыпали горохом мал-мала-меньше. А мать уголок платка насмерть крепко ко рту прижала, чтоб не запричитать.

- Тихо мать, началось. Сейчас пойдут добрых людей бить-травить. По всей Сибири черная молва катится. Пришла беда – отворяй ворота. Куда от не деться?

Федор молча зубами скрипел, быстро запрягая самую старую смирную и послушную трехцветную лошадку Радугу, усадил всхлипывающую Фроську, чтоб дорогу показывала, и поехал за Петром.

На сыне не оказалось живого места. Так отделали его бывшие дружки-приятели.

- Голодранцы! Бездельники ледащие! Угробили хлопца! – сжал кулаки Федор, приложил ухо к телу сына. Теплый еще! Но не услышал он и слабого биения. И мал был ростом, а поднял здоровенного богатыря нежно и легко, как пушинку с сырой грязи. Нос сморщил, чтоб не плакать при ребенке. И погнал кобылу домой, бережно объезжая ухабы.

- О! Господи! Да за что же это! Изверги!

- Тихо, мать! Не кричи! А то вернутся – и нас добьют! Они ж думают, что Петра вода унесла!

В соседней избе поднялся вой жены Кошелева и всех девок. Потом вой вспыхивал то на одном конце деревни, то на другом. Выли бабы над телами покойных всю ночь, и еще день, и еще одну ночь.

А Пистимея ни слезины не проронив, подобралась вся, точно коршун. Травы изо всех уголков подоставала. По четырем сторонам седой крапивы набросала. У постели измельчила листья дубовые, можжевеловые ветки, да березовые. Стала за Петром ходить. Обмыла все тело его белое. Волосы раскудрявые расчесала. Ножом зубы раздвинула, влила крапивный настой. Перевернула на живот. Позвонки вправила, как надо бы им быть. На новые полотняные простыни уложила. Всех из избы выгнала. Оплакун траву - Кукушкины слезки в котел забросила, варево варить стала. Кашицей из корня лилий озерных кувшинок, что одолень-травою зовут, его обмазала, снова в тряпки завернула, на руки взяла, как ребенка малого баюкать стала, а сама шепчет. Все время шепчет, точно с его душой освободившейся разговаривает, с того света ее зазывает:

- Через поле широкое, Через море глубокое. Летели лебеди – белы птицы, Белы птицы – быстры крыла. Мостили они мосты - все дубовые, стелили они пути – красным бархатом; красным бархатом , жарким золотом; жарким золотом, светлым серебром… А в Земле белой – белым-белой той – пели дувну песнь Старцы Вещие; пели дивну песнь о веках былых, да о мудром Боге, о Велесе. Ты послушай ту песнь, Ясен сокол мой, Ясен Сокол, сыночек Петенька. Зе невид не теряй буйну голову! Силушку свою собери! Полетишь скоро ты за околицу. Будешь бить ты, мой ясен сокол, Петенька черных воронов, серых утушек. Завяжу тебе с собой, ясен сокол мой, Петенька, по пяти узлов всякому худому злу немирному, неверному на пищалях, луках и всяком ратном оружии. Вы, узлы, заградите злым-злому пути и дороги, замкните все пищали, опутайте все луки, повяжите все ратные оружия. И стрельцы бы из пищалей тебя бы не били, стрелы бы их до тебя не долетали, все ратные оружия тебя не побивали. Звери лютые не трогали. В моих узлах сила могуча змеинна сокрыта, от змея двунадесятьглавого, того змея страшного, что пролетел за окиян-море, со острова Буяна, со медна дома, того змея, что убит двунадесять богатырьми под двунадесять муромскими дубами. В моих узлах зашиты змеинны головы.

Разрезала она венку Петра, что на локтевом сгибе, кровь пустила. Кровь та черная из руки вышла. Целая тарелка!

Окропила матушка его серебряной водой и сказала:

- Заговариваю внука Дажьбогова Петеньку, получившего за мир войну, крепким заговором, крепко-накрепко.

И случилось чудо. Петр встал. Отряхнул траву.

Через три дня совсем очухался.

Федор достал с верхнего полка кальку, тряпицей обмазал ее тонким слоем растительного масла, так, чтобы она стала совсем прозрачной. Сел у окна, точную копию карты всех сибирских дорог и зимовий снял быстро, ловко, умеючи. Потом достал деньги. Разложил на столе в три кучи.

- Уходить тебе надо, - сказал он Петру.

- Куда?

- Туда! Где зимуют кукушки! Вот возьми на дорогу.

- Много! – сказал Петр, который ни разу в жизни не видел столько.

- Не много, - резко отрезал Федор, в который раз поражаясь в сыне полному отсутствию жадности, - идти тебе, - стал он показывать на карте, которая была только у него одного в деревне, - до Байкала. Потом вверх через Аляску в Канаду, мил соколик. Здесь сейчас неспокойно совсем. Иди. Спасай себя, деточка! Гутарят в деревне, что всех от Москвы до самого Приморья в расход пустили, кто чуть-чуть что-то имел. Приходят в черных куртках, с револьверами и бумажки какие-то под нос суют, а другою рукой обдирают под липку. Теперь, чует мое сердце, начнется самое страшное. Тайга! Только тайга нам осталась. Туда плешивые комиссары не суются. Боятся они леса. Тайга варнаков не любит! Так что, сначала до заимки, что на брусничном болоте, подымешься. Там приосмотрись. Капканы поставь. Можа сохатку, можа медведя добудешь. Соболей в кедрачах немеряно. В дорогу дичи настреляй. Делай это сразу и быстро. На случай, если тебя искать будут. Торопись. До белых мух тебе вон аж где оказаться надо, у белых монахов. Чтобы перезимовать. А по весне дальше тронешься. Патроны в подполе висят в брезентовой сумке. Найдешь. Соль там же, мука. Кремень, кресало. Трут. Что еще? Вьюгу возьми с собой и Аргуса.

- Аргуса? Он же целого табуна стоит! Отец!

- Я сказал, Аргуса возьмешь! Слушай, не ски ногам, когда старшие говорят! Всех родовитых во Россее теперь документов лишили. Убивают, вешают, ссылают к черту на рога без суда и следствия. Ни законов, ни совести в стране не осталось. Мы теперь никто. А ты вообще – вне закона. Нет тебя! Запомни! На деньги не держи надежу. Могут отобрать при первом же обыске. Обходи города и крупные поселки. Пушнину меняй на еду в точках, помеченных синим карандашом. А красными крестами мои заимки обозначены. По ним и ориентируйся. Вплоть до вот этой точки. А дальше – Богу молись! Мать тебя с того света подняла. Значит, не пришло еще тебе время.

- Мне еще тут долги отдать кой-кому надо!

- Не смей! Слышь? – вставила Пистимея, - За кажну душу душой ответишь!

Но Петр не слышал. Кровью залились его глаза.

- Мать! За что они меня? Обманули за что? Как змеи в дом вползли. Ударили в спину, как иуды! Рвали на части как собаки. Как с собаками и поквитаюсь.

- Не смей, говорю! – встревожилась еще больше Пистимея.

- Мать! Не встревай! – отрезал Федор, - мне еще сыну про тайники рассказать нужно. Ты бы лучше картовницу подогрела что ли…

Накинув зимний тулуп, одев крепкие сапоги, повязав широкий кожаный ремень, на нем - три кошеля: один с золотом, другой с серебром, третий с медью; засунув за пазуху копию карты и привязав вещмешки к седлу, Петр обнялся с братьями, отвязал верную собаку Вьюгу, с которой не раз на охоту хаживал, и тронулся в путь.

Перед дорогой он постучал в окно Леньки лавочника.

- Леньк? – спросил, добродушно улыбаясь, - Выдь на минутку!

- Петьк, ты что ли?

- Да, я.

- Те че?

- Я давеча в лесу был. Кабана добыл Здор-р-рового! Принес с поклоном твою долю мяса.

Живой? Выкарабкался! Вот здоровье! Жадность лавочника пересилила страх. Он быстро скумекал, что Петр, который раньше его особо не привечал (ленивым в деревне считали Леньку), хочет замаслить взяткой, так как он теперь «партейный», и повелся на наживку. Похихикивая от удовольствия, коротенькими хохотками мол, теперь наша власть, и такие как Петр, нас уважать станут. Кто был ничем, тот станет всем!- правильно Ленин говорил. Вот житуха настала! Сам сиди пузом кверху, а Петр – первый внук первооснователя этих мест Тишкова к нему на дом ладом мясо носить будет! Мы еще все дома их отберем, на всех заимках именные зарубки вырежем и свое клеймо поставим – «собственность советской власти». Лошадей конфискуем. Экспроприацию экспроприаторов произведем по всей форме. А в каменном доме сельсовет устроим. Зная, что Петр хороший охотник, он помнил также что уживчивый и добрый характер Петра делал его любимцем всей деревни. За прибауточки и частушки, за незлобивый характер, и главное – за отсутствие всякой злобы его кореша уважали буквально все. Это и усыпило бдительность.

Ленька вышел за околицу, вытирая сальные руки о жилетку. В сторону догорающего дня недобро храпнул вороной масти жеребец Аргус. Присела на задние лапы черная Вьюга.

- Ну че, Петьк, где мясо?

- Мясо? У попа под рясой!

Через секунду Ленька сшибленный насмерть кулаком прямо в лоб лежал у ног Петра. И было не понятно, веснушки ли запеклись веером на траве, или капли брызнувшей крови.

В тот вечер такую же смерть нашли еще восемь человек. А Петр подался в тайгу, шепча: «Кто с дерьмом к нам придет, в ём и утонет!»


Глава двадцать девятая

ГДЕ ЗИМУЮТ КУКУШКИ


Аргус осторожно опускал ноги в мох, чтобы не поранить их о камни. Тень Вьюги неторопко следовала рядом. Петр сдвинул брови. Сердце его еще не простыло от ярости. Неприметная тропа начала успокаивать строгостью ночных таежных запахов и звуков. Тайга была Петру вторым домом. И лишь оказавшись в полной власти кедрача, Петр спешился, повалился в мох, как в пуховую перину, зажал в зубах травинку с одним вопросом:

- За что?

Глаза сузились до размера показавшейся среди сосен звезды.

- За что? За что? – стонал Петр, - За что?

Ночь усилила звуки. Перекликались в распадках засыпающие дневные птицы. Просыпались ночные.

- У-ух! Трррррр! Бу-хаааа! Тень-тень-тень-тень-тень…

- Шух! Шух! – резал крыльями ветер черный ворон. Откуда он взялся?

Смолистый кедрач сбрасывал переполненные жирными орехами шишки. Их запах усыплял и одурманивал. И через минуту Петр уже не видел, как светятся рога изюбров, идущих на водопой. Не слышал, как скрипят коготки рыси и трещит валежник под тяжелой лапой медведя. Не чувствовал сквозь сон запахи вспотевшего от страха Аргуса и собаки, мирно притулившейся рядом, но так и не заснувшей за всю ночь до полного забвения. Умнейшая молодая псина Вьюга использовала голос как оружие только по команде хозяина.

Петра разбудили молодые собольки. Деля место владений, они быстро щелкали мелкими зубками, стрекотали и верещали как заполошные, прижимая короткие тупые ушки и перепрыгивая с ветки на ветку. Подобрав кусок коры, Петр запустил его в нарушителей сна. Кора стукнулась о дерево. Собольки разбежались в разные стороны. Один, тот, что пожирнее, юркнул в невидимое на первый взгляд дуплецо. А тот, что пожиже шерсткой, забияка, забился на самую маковку ближайшей сосны, притворился веткой.

До воды надо было добираться добрых полдня. Копать не хотелось. Поэтому, чтобы добыть влагу себе, коню и собаке, Петр подъехал к ближайшей покрытой лишайником и мохом сопке. На северной стороне он выжал воды из мха сначала для своих подопечных. И лишь напоив их, стал сооружать костерок из сухого валежника. Достал заветный мешочек из медвежьего уха, что достался по наследству от деда Василия. Кресало бил о кремень не долго. Искра высекалась сразу. Раздул трут. Защелкали веселые огненные полотнища. Подарок старца Фрола безотказно выручал в тайге. Петр приладил над костром котелок. В кипятке распустил сухари. Поел. Из-за камня выбежала по своим делам ящерица. Увидела человека и запрыгала от испуга резиновым мячиком.

- У! – напугал ее еще больше Петр. И в первый раз улыбнулся, когда увидел на камешке оставленный ящерицей хвост.

- Вот глупая!

Остатки теплых сухарей из котелка он скормил животным. Зарядил самый крупный капкан возле свежих следов изюбра. Укрепил его тяжелой цепью к стволу кедра. И снова ушел к костру. Но не успел вернуться, как затвор щелкнул. Аргус перестал жевать траву, поднял шею, насторожил уши в направлении капкана. А Вьюга залаяла.

- Чить! – цикнул на нее Петр, - Неужели удача?

Возможно ли такое – ночью, приняв запах человека за неопасный, может быть, попались изюбры, возвращаясь с водопоя?

Быстро вскинув ружье, Петр оказался у ловушки. Но дрогнули ноги Аргуса. Беда. Это почувствовала и собака.

На тропе стонал, как человек, здоровенный изюбр. Самец. Косая сажень в рогах. Остальное семейство парнокопытных разбежалось. Похожий на чугунную сковородку капкан, привязанный к дереву железной цепью, был необычайно крепок. Двойные дуги, укутанные тяжелыми штырями, держали на совесть ногу зверя.

Но что-то было не так. И через мгновение Петр понял что. Даже не по шороху или запаху, а скорее по мощной чужой силе энергетики он почуял медведей. Медведя и медведиху. И медведь, словно поняв, что разгадали его присутствие, резко рыкнув, выскочил на тропу.

Тут уж Вьюгу было не удержать. Она залилась звонким угрожающим лаем. Изюбр взвыл жалобно и протяжно. Из глаз его побежали слезы. Медведь прыгнул в сторону Аргуса. Но конь долбанул его копытами так молниеносно, что Петр вылетел из седла.

- Игуууу! – заржал Аргус, потому что к нему приближалась с другой стороны медведица.

Ни секунды не помедлив, Вьюга вцепилась в холку этой зверюги.

Раздался выстрел. Медведь упал. Но тут же поднялся снова и попер на Петра. Медведица пыталась оторвать от себя злобную кусучую псину. На этот раз спас изюбр, откинувший их обоих от себя рогами. К счастью, Вьюга не пострадала. Но медведиха очухивалась не долго и ощерилась пастью перед ней. Отвечая на лай рычанием, медведица оттесняла собаку к скале, махая то одной лапой, то другой, грозя придавить одним лишь движением насмерть. Хитрая собака поняла, что спасти ее сможет только чудо, и она решилась на это чудо. Оттолкнувшись от земли, Вьюга перепрыгнула через медведиху и заняла мощную защитную позицию между изюбром и Аргусом. Те ржали оба, выделяя изо ртов хлопья пены и довольно странные боевые звуки, которые нельзя назвать ни ржанием, ни чем-то еще. Скорее какое-то фырканье, храпение, или даже рычание. И медведица ретировалась к своему медведю, в которого вошел уже третий выстрел. Но громадный хозяин леса не падал. Только откачнулся и встал во весь свой медвежий трехметровый рост, пугая и грозя Петру, рыча во все горло. Медведица тоже встала. И зарычала также дико.

У Петра закружилась голова от смрада из обоих пастей. Вьюга снова прыгнула на медведицу сбоку, сбила с ног и снова уцепилась в загривок. А медведь опустил лапы на плечи человека. Присел на задние лапы, точно набираясь сил от самой земли. Уши поджаты. Шерсть на загривке травой торчит! Затрещал бараний полушубок. Медведь, казалось, не ослабевал, не смотря на три пули в сердце. Петр схватил его пасть двумя руками и стал раздирать в разные стороны, сам дико рыча как зверь:

- Тебе то что от меня надо! Я тебе мешал? А????

Пасть хрустнула. Медведь обмяк. Но, когда Петр его отпустил, вновь напружинился и рыкнул. Его сердце успокоил нож, засунутый по рукоятку в горло.

Медведь рухнул. Аж земля задрожала от тяжести лап. На камнях скрипнули в последний момент когти. Сломались.

А Вьюга была уже под медведихой. И у той и у другой разинутые пасти зуб в зуб рычали без умолку на одной запавшей ноте остервенелого хрипа. И у той и у другой оголялись желтые клыки. Медведиха давно бы еже поранила собаку, но не известно по какой причине занималась каким-то воспитательным процессом. А юркая Вьюга каждый раз увертывалась из когтистых лап. Пасть медведихи разинулась до максимального размера. И голова собаки оказалась наполовину в этой жутко и мерзко пахнущей пасти. Вьюга завизжала на самой высокой ноте своего собачьего ужаса. А медведиха все рычала. И пока не получила в бок пулю Петра, так собаку и не освободила.

- Ох-охох! – вздохнул Петр, присев на камень, оглядывая добычу, - что ж мне с вами теперь делать то? Друзья?

И обомлел, глядя на свою собаку: Вьюга поседела. И стала с кончика носа до хвоста белая как мел…

Нож у Петра один. Хорошо, что точило прихватил. Шкуры медведей освежевывал до самого вечера. Изюбра пока не убивал. Куда столько мяса? Сразу не закоптишь! А так испортится.

Вьюгу напоил свежей кровью, дал кусок зажаренной на костре печени. А после уж вырыл ножом коптильню. Каменистый взлобок был будто сам предназначен для этого. Две плоских ямки соединялись узким желобком. В одну, в ту, которая побольше, он сложил слегка просоленные куски медвежатины, а в другой развел огонь. На огонь положил веточек багульника, большой слой крапивы и сочного зеленого мха. Обе ямки и канавку между ними укрыл плоскими камнями. Посмотрел на лося, потом на свою коптильню и сказал, виновато улыбнувшись:

- Погоди, бедолага, и твоя очередь придет.

Вторая ночь в тайге была не менее тревожной. Да еще дождь пошел. Пришлось, не смотря на усталость, рубить шалаш из хвойных веток у корня поваленной сосны. Но поспать не удалось. Всю ночь храпел на росомах тревожный Аргус, и рычала чуть приближались эти пакостные лесные звери, Вьюга.

В половине из десяти петель к утру забились собольки.

Петр собрал лопухов, выбросил листья, корни почистил. Изрубил мелко. Сварил киселя. Он получился кисло-сладкий, как повидло. И очень понравился Аргусу и даже обожравшейся за вчерашний день Вьюге.

Медвежатина была уже готова. И Петр приступил к убиению изюбра, освежеванию его туши и тушек попавшихся соболей.

Сохатка попался старый, но жирный. И закоптился на славу.

Почти кончилась соль. И это весь запас, взятый в дорогу!

Жутко захотелось ухи! Оставив на Вьюгу мясо, Петр оседлал Аргуса, быстро спустился в распадок и из красноватой лужицы насобирал котелком мелких рыбешек. Там же нарыл большую охапку черемши.

В распадках похолодало. Теплый дым костра не подымался вверх, а, процеживаясь сквозь сосны, уползал вниз.

К вечеру снова встревожился конь. Он первый чуял недоброе. И на этот раз стал крутиться вокруг себя, как на арене цирка. Молча прижала уши Вьюга.

- Волки! – понял Петр, быстро зарядив ружье.

Быстро темнело. Стая приближалась со всех сторон одновременно. Их привлекали куски мяса медведя, подвешенные на дереве в брезентовых сумках. Их звал аппетитно пахнущий сохатка. Их сводила с ума свежая человечина и конина. И лишь раздражал запах псины, поджавшей уши у костра.

- Ну! – спросил Петр, как у равных, - Кто из вас вожак?

И тут же встретил такой же твердый немигающий взгляд матерого зверя.

- Нельзя же так, ребята! Сорок то на одного! Поди не честно! – и он выстрелил прямо в лоб вожаку.

Аргус заржал.

- Вьюга! Голос! Рядом!

Собака звонко залаяла. Но с места не тронулась. Стая тоже не двигалась, не смотря на потерю. Возможно, что в выборе вожака он ошибся. Петр снова стал целиться.

И вдруг, неожиданно для него раздался еще один выстрел. Откуда-то снизу из распадка, с дороги, по которой он приехал. В пади послышались голоса человек десяти, не меньше!

Волки как-то нехотя оставили свои позиции, и очень скоро скрылись в кустах.

- Мужик, как волк, сам должен нюхать, где вкусно пахнет! – пробираясь через валежины, здоровался издалека Федор, - здравствуй, сынок! Ну, как ты тут? Че до зимовьюшки не дошел?

Федор уже понял, что помог разогнать волков, и что была удачная охота, просто хотел вызнать подробности раньше всех остальных, кто за ним подымался с телегою. Одет он был по-дорожному. Сапоги-ичиги, телогрейка, тулуп, на поясе, как положено, нож и кисет с табаком, за голенищем курительная трубка.

- Да вот тут встретил парочку. Они на живца попались, - показал Петр на головы медведей и изюбра, - вы как меня определили? Я ж с дороги ушел.

- Аргус следы оставил до дождя. Камни все пыльные, а эти копытами недавно отшлифованы… Мать, ты глянь, че тут деется то без нас!

- А вы по какому случаю?

- Беда у нас, сынок.

- Что, выгнали совсем?

- Ну почему совсем? Вот телегу с добром оставили. Мешок муки и мешок картошки на всю семью. И на том спасибочки. Хорошо, что живых выпустили. А тайга нас прокормит.

Подошла Пистимея с сыновьями. Подогнали телегу. Радуга нежно заржала, увидев Аргуса. Тот повел ушами в ее сторону и глаза его затуманились от счастья.

- Ты пошто шишек не собрал? Вот, бродяга! Шишки на него с неба валятся, а он и внимания на них не обращат!

- А я, мать, уху зато сварил из головастиков! Не серчай! Паужнать пора!

И вся компания, обложив старый листвиничный пень смолянистыми корягами, чинно расселась у костра. Тайга сразу стала уютной, домашней.

Мальчишек уложили в шалаше. А взрослым до утренней зорьки было о чем потолковать.

- Ты все-таки правильно сделал, отец, что денег мне с собой дал. Они вам больше пригодятся. Дом поставите. Аргуса продадите. За него других лошадей возьмете. Точно продай. Жалко конечно, добрый конь. Мудрый. Но вам-то как жить? Хозяйство новое заведете. А я в тайге не пропаду, уж научился поди есть не смачный тук, а траву зеленую, тайга мне – дом родной, - утешал их Петр.

- Есть у меня фора, - доверительно сообщил отец, - В двух днях пути хотел я новую избу рубить. Там уж и лесина завезена. И все прибамбасы имеются. Осталось поставить. Да мы ж это быстро сладим!

У мальчишек, братьев Петра к утру застучали зубы от холода. А с рассветом вообще пошел снег. Ветер подул сильней. И от его порыва разом от костра осталось одно лишь черное пятно. Под ногами хрустела замороженная трава. Вчерашний дождь, забравшийся в лужи покрылся тоненькой корочкой льда. Точно оголился и тем самым резко усилился запах брусничных кустиков и багульника. Аргус с Радугой, разгребая копытами снег, добирались до зеленого мокреца.

Сложив добычу в телегу, путники тронулись к зимовью.

Дошли быстро. Красные гроздья рябины у нового пристанища выглядели торжественно и нарядно на белой скатерти торопящейся зимы. На грядках - кучки свежей зеленой черемши. Река курилась туманом. Все было так, как оставил когда-то Федор. Лишь в двери торчала записка: «Был Игнат. Спасибо за хлеб-соль. Взял немного проса для каши и патронов из погреба. Оставил мешочек кедровых орехов и шкуру рыси. Выделал, как мог».

Зимовье на ключ никогда не запиралось. Снаружи серые доски. На месте сучков – ярко-желтые солнышки смоляных глазков. Внутри крепкие нары содержались в порядке. На них – шкуры. Посередине стол. Вместо стульев – высокие чурки, покрытые мягкими шкурками козлят. Дверь укреплялась от барсуков и рассомах проволочкой. Мало ли какой путник или охотник придет утолить голод. Мало ли кому понадобится в тайге укрыться от ветра и дождя у теплой печи. Дрова никогда не сжигались полностью. Всегда оставался запас сухих прямо у порога. Топор. Лопата. Спички. Либо кремень и кресало. Сухари. Чай, или душистая высушенная чага. Это был неписанный закон тайги: не опустошать зимовье. Все равно, что не плевать в колодец. Всегда пригодится воды напиться.

И ветер, и гудящие скалы, и звери рычали не так, как всегда. Точно гнали изменения в судьбе жестче и быстрее. Даже в небе запоздалый клин редких журавлей торопил разлуку. Они пролетели низко-низко, так что видно было с земли вожака. Молодые журавлята уже почти не отличались опереньем от взрослых маслянисто-черных птиц. Шея и голова у них белоснежные. Такие водятся только в Сибири на таежных болотах. Федор глядел на них долго, потом прерывисто вздохнул, понимая, что ничего к прежним временам вернуть невозможно.

Через пару дней семья со словами:

- Ну! Будем хранимы богами! - рассталась с Петром, прижимаясь щеками к волосам по обычаю.

Теперь уж надолго. На одиннадцать лет.

Тишковы отстроились в Восточной Сибири большим бревенчатым домом, где их еще раз раскулачили. После чего они перешли хребет до Зауралья и обстроились саманом. Ясно, что дом из говна уж отбирать не стали.

С ними осталась только их Вера, и, может быть, немного Правды.

Остальную часть Петр взял с собой. На этот раз с ним была Вьюга, лыжи, три копейки медных денег и брезентовый мешок с необходимыми запасами пищи и соли. Он шел от Байкала.

Он научился есть лук, пахнущий цветами – саранки называется, и заваривать багульник. Он научился находить сладкую картошку топинамбур. По весне на мелководье он научился собирать икру щук. Пробираться по отрезанным небесным ножом скалам над Байкальскими волнами, не вздрагивая, когда те ударяли о трепещущие горы. Он научился делать молоко из кедрового ореха и есть с солью и перцем строганину из оленя и мороженого омуля. Он научился отличать золото от пирита и худого человека от доброго. Он научился отделять правду от кривды. Он выжил, хотя звезды светили не так. И весна не рождала чувство полета. Он вырос в матерого богатыря. Плечи укрепились. Взгляд стал ясным и добрым. Сердце научилось прощать.

А когда ему до смерти надоел край, где зимуют кукушки, он решил вернуться в свою стаю.


Глава тридцатая

МЕЛЬНИЦА


- Объявляю тебя врагом народа!

- Да сам ты, мать твою в жопу, враг!

Комиссар и мельник как два ужа выгнули шеи – кто кого переглядит ненавидящими глазами, готовые в любую минуту проглотить друг друга.

- От имени Советской власти, нам поручено изъять у тебя, вражья морда, мельницу и весь запас продовольствия и денег. Дети в Поволжье голодают! – тряс бумажками человечек в черной кожаной курточке.

- Ах ты, гнида мелкопородная! От какого еще такого имени? Тя Мотька нагуляла Спиридонова от тифозных солдат, ее камням из соседней деревни сюда пригнали. А в кузове – ты! Так и звали ее Мотя с кузовом. Позорный ты ублюдок! Каждое лето я ей мучки подавал. Безрукая она, безногая – лень за грибам - ягодам в лес сходить. Лень хворосту принести. Все клянчила, тебя в подоле таскала для выдавливания жалести у православных. Тьфу! Вот уж вправду говорят – не вскормивши, не вспоивши, змеюшку не вырастишь!

- Я на тя, кулацкая твоя морда, два лета спину гнул!

- Ах ты, гаденыш, забыл свою работу? Ты мне тогда чуть всю партию не запорол! Каки убытки от тебя претерпел! Никакого примола! А потом ты и мельницу чуть не спалил. Все то делал кое-как. Руки бы твои поганы оторвать, да этим же рукам то и тебе по морде! По морде! Думашь за счет чужого добра лентяюга разжиться! А потом что делать бушь? Когда всех трудолюбов изведешь со свету? Что кусать то? Клопишка? У кого кровь пить? Вон, если бы не Архипка, уже и нечего конфисковывать было б! А я тебе тогда из жалести одной три мешка зерна подал! От гаденыш! От твоя благодарность! Я мельницу своим рукам собрал! Из дерьма собачьего! Ты мне помогал? А мамка твоя помогала? А власть твоя помогала? Кажный гвоздик прилаживал своим рукам, когда ты гнусь обезьянья Мотьку еще за титьки дергал! Я сам здесь до зеленых потов спину гну! И нет у меня никакой муки. И денег нет! Осип! Архип! Открывайте амбары – проветрим заодно.

Макара предупредили заранее. Вот поэтому он был такой покладистый, хоть и злословил скверно для порядка. Он точно рассчитал, что убить его не убьют. Кто тогда на мельнице работать будет? Дураков нет. Даже среди дураков!

Также предусмотрительно он рассчитался с заказчиками, и на случай полного краха добрую долю отдал Архипу и Осипу за многолетний труд. Остальное разделил по количеству своих детей. И за один день зарыл в 11 кладах в ближайшем лесном колке березовом. Каждый раз при закапывании брал с собою одного отпрыска. Чтобы только он знал, где его доля свадебная и не проболтался при допросе. Дети у Макара были скаредные, наследуя, как по матрице, всю его суть. Поэтому и молчали в тряпочку. А одну часть, двенадцатую, Макар вместе с Капитолиной, схоронили у Лывы под тем самым ракитовым кустом, где в первый раз ее увидел. Скромный дом его особой роскошью никогда не отличался. Было в нем уютно. Опрятно и без излишеств. Так что, в общем то, и отбирать нечего, кроме книг. А книги то кому нужны, коли «есть нечего в Поволжье»?

Проведя обыск, бригада «отбирателей» выскребла всю до зернышка последнюю муку. Прихватили мясо и сало, припасенное к зиме. Зачем-то сняли связки лука и чеснока, с десяток кур согнали в мешок, из загона выманили визжащего подсвинка…

Макар кипятился, и время от времени стучал кулаком по столу, рыча на каждый вид конфиската: «Чтоб у вас поперек горла мучка эта засохла! Детей голодными оставляете! Чтоб те срать этим салом и непросраться! Чтоб вам бельмы от чеснока нашего повылазили! Чтоб мой подсвинок тебе горло перегрыз, паскудина! Куда? Куда индюшку потащил жук навозник? Вот, ссы в глаза – все божья роса! Нелюди! Вы что и доски с пола отдирать будете?»

Дети жались по углам. Они понимали, что всю их семью до уровня простого быдла опускают отныне и до веку.

Капиталина молча смотрела на односельчан, бесстыдно лазивших в ее амбарах, скрестив руки на груди, как-то тупо и совершенно безучастно. Лишь когда Спиридонов открыл ее личный сундук со старинными сарафанами и схватился волосатой рукой за серебряный гребень, что-то переломилось во взгляде Капиталины. Она из покорной курочки вдруг обернулась петухом. Глаза сверкнули молниями. Двумя ногами мать вдруг перепрыгнула домотканую дорожку и лицом к лицу наклонилась к Спиридонову:

-Ты и это забрать хочешь? Ну, тогда и это бери! – Капиталина скинула платок. Волосы рассыпались по плечам. Затем она рванула на себе вышитую мелким бисером жилетку: - И это! Я два года вышивала! Мотьке и не снилось такой рукоделие! Забери и это, гад! – В лицо Спиридонова летели то кофточка, то юбка.

В одном исподнем белье бесновалась Капитолина и била наотмашь комиссара сорванными с ног чулками. В доме воцарилась немая сцена. Даже злобный Макар занемел с открытым ртом. А комиссар от неожиданности такой сел на попу у сундука. Из руки выпал гребень и звякнул об пол. Капиталина подняла его и тихо прошипела:

- Вон отседова! – потом закричала диким низким грудным голосом, бросая все, что попадало под руку в непрошенных гостей, - Забирайте ложки, платья, занавески! Все забирайте! Только убирайтесь вон! В-О-О-ОН!

И когда последний из группы обыска покинул светлицу, дети облепили Капиталтину со всех сторон и стали гладить- утешать ее плачущую горько-горько, и прижимающую серебряный гребень к сердцу:

- Мама, мамочка, не надо! Успокойся!

Архип с Осипом перекрестились даже:

- Вот сволочи! Довели бабу!

На крики со всех сторон собрался народ. Глядели молча, боясь, что по их избам тоже пройдутся такою же метлой.

Очевидно, по поводу Макара Анисимова решение было давно принято. Поэтому Спиридонов не особенно обижался на выпады мельника и его жены. Встряхнув головой, как молодой петушок, ощипанный хозяйкой, но по счастливой случайности не попавший в суп, он оценивающе окинул взглядом конфискованное чужое добро и зачитал протокол далее:

- Так как кроме тебя, Макарка, дело мельничное никто в округе не знает, останешься при мельнице чернорабочим. И благодари добрую и справедливую советскую власть, что в живых тебя, вошь кулацкую оставили. А Осипа назначаем директором мельницы. Вот.

Поставив точку на своем красноречии многозначительным поднятием указательного пальца и обоих бровей, Спиридонов со своей командой удалился.

Деревенские стали перешептываться и переглядываться. И мало кто понимал, что происходит. У Макара, у Архипа и Осипа тоже поднялись от удивления брови. Они долго стояли в оцепенении, пока Осип не изрек:

- Макар! Ну, ты это. Ты директором и оставайся. А я тя по-прежнему слушаться буду. Я в этом деле ни хрена. А?


Глава тридцать первая

ЧАСТУШКИ


Петру легко шагалось по зимнику. Солнца то разлилось по белу снегу! Не унять радости. Петр понимал теперь, что так притягивает к родной земле. Солнце. Совершенно особенное солнце. Ранняя сибирская стужа. И звезды такие, как надо. Колками разбросанный лес, где все тропки хожены-перехожены с детства. Дороги средь широких полей. Их изгибы похожи на натруженные жилы отца.

Вот уже неделю он неторопко обходил родичей по соседним деревням. Выяснял – как обстановка. Не таит ли кто злобы. Не опасно ли будет жить среди новой власти. Забрел в избу кореша Понкрата, который в сельсовете писарчуком устроился:

- Слушай, Понкрат! Я ж ты знаешь, вне закона так и буду перескакивать с заимки на заимку. Мне документ, ну хоть какой нужон!

Понкрат вздохнул тяжко, но уж больно добрым был Петр к нему в детстве, чтобы вот так отказать. Хоть и была бумага в дефиците, но он достал из стола какую-то старую квитанцию, аккуратным почерком вывел на ней: «Тишков Петр Федорович. Родился в селе Идет в 1906 году». И поставил печать сельсовета. В тот же день он рассказал Петру, что семья его перебралась из Восточной Сибири в Западную, объяснил, как найти…

Дядья и тетки Петра оказались разбросанными по деревням Частоозерского края. Братья и сестры постепенно вставали на ноги. Брат Андрей женился на Фроське. Удивительно, как года незаметно бегут, а невесты подрастают. А сегодня он решил навести Маланью. Но это было лишь заделье. Горечь на сердце давно выветрило на далеких сопках. В тайне мечтал Петр остаться. Восстановить документы. Обзавестись семьей. За 11 лет скитаний душа намаялась. Остепенилась. А вторую половину так и не нашла. Да и не представлял себе Петр - со всей тайгой говорящий на «ты» в свои 28 лет, что присушит его какая-нибудь зазноба так, что осядет он у ее подола.

За поворотом дороги показались дымки сибирского села «Гомзино». Гомза – кошель. И жители в том селе все были крепкими хозяевами. Бывшие раскулаченные, сосланные за то, что свое дело вести умели. У каждого – высокий просторный дом с подворьем, где держали лошадей, коров, свиней, птицу. За каждым забором – тайна, своя непростая история. Тетка Маланья ждала его уже с утра. О дальних краях послушать. Да и хряка Тошку давно заколоть пора. Мужика то у ней не было. В тайге Трифона медведь задавил прошлым летом. Сын подросток остался и три дочери на выданье. Что с них толку!?

Сарафанное радио растрещало еще вчера, что к Маланье придет племянник свинью забить. Двухметровый красавец с царственным разворотом плеч и гордой посадкой головы, ясным соколиным взором и черными кудрями. Федора Тишкова, что владел когда-то всем извозом, старший сын, пропавший после красного террора двадцать четвертого. Что он охотник. И для Пистюньи третьего дня лису добыл, которая кур таскала. Что на язык бойкий. И, что самое главное – неженатый!

Он шел по деревне, которая про него уж «все» знала, а что не знала, то додумывала. Мужики здоровались. Молодухи вскинулись заливистым смехом у колодца, пробуя незнакомца на язычок:

- Эй! Чернобровый! Где сапоги таки достал?

- Та в Кургане на базаре на три пары драных валенок сменял, - завернул к ним, улыбаясь, Петр, хрустя снегом.

- Ловкий какой! Ножки не поморозишь?

- Лишь бы язык не примерз! Здравствуйте вам! – подошел Петр к ним совсем близко. Попил прямо из ведра.

- Здорово, молодец-удалец! Ты к Маланье? – бойко говорила за всех курносая Любка, надевшая по такому случаю цветастый платок поверх пуховой шали.

- Свинью забить, - ответил Петр, рукавом усы утирая.

- Так она вон в том доме с резным ставням. Давно тебя дожидат.

- Спасибо, лапонька! – широко улыбнулся Петр, от сладкой колодезной воды как от браги ошалевший. В глазах взыграли лихие огоньки: - Эх, милка моя, помилушка моя! Кабы рожки да ножки, телушка была! – неожиданно крепко обнял и раскружил он Любку. Да так и оставил, удивленной у колодца.

Девки засмеялись. И долго смотрели во след Петру. Такой прибауточки в деревне не слыхали. Они уже искали причину завалиться всем скопом к Маланье. Языки почесать. Незнакомца подразнить.

На стук в окошко Маланья спросила: - Петьк? Ты что ли?

- Я. Тетка Малань!

Залаяла собака. Звякнула щеколда. Злобный матерый полуволк аж присел на задние лапы и ощетинился, когда Петр на него цыкнул:

- Цыц! Сидеть!

Учуяв свою погибель захрюкал Тошка. Стал биться всем корпусом о стенки загона.

- Ой, мать! Перекормила ты его! Здоров гад!

- Та я на листопад еще забить хотела. Но как?

Они взошли по высокому крашенному крыльцу на веранду. Затем в уютные сени, где висели шматы засоленного сала, связки лука, чеснока, березовые и дубовые веники. Пахло сушеной земляникой. Горница Петру понравилась еще больше. Вот такую хотел бы он и для себя. Очень просторная. Длинный стол с лавками. На полу – домотканые дорожки. На стенах - самодельные ковры из черного сукна с вышитыми яркими розами. За занавесками – еще две двери, ведущие в спальни. Беленая печь, от которой разливается запах капустных щей.

Маланья метнулась к ларю, достала белое.

- Перекусишь с дорожки?

- Не, тетка, Малань, сначала дело. Дома отобедал уже.

- Ну гляди. Как там сестра Пестимея?

- Та потихоньку поживат. Лис тут у ей пятерых кур уташшил. Так я его на капкан поймал.

- Слыхала.

- Можа и сама седня придет на свежанину.

- Хорошо, коли придет. А то все обещат, обещат…

Из комнат выплыли павами три очень похожих на отца Трифона молодухи. Одна другой краше. На ногах замшевые полусапожки. Юбки цветастые. Кофточки белые, рюшами схваченные на лебединых шеях и запястьях. Пуговки строго застегнуты наглухо. Глаза ждут гостинцев. Не даром вся деревня болтает, что дядька их с золотых приисков шел аж с самой Канады через Аляску! Уж верно принес что-нибудь и для них. Но про главное не спросив, сели на длинной лавке, поздоровавшись.

- Так. Кто тут самый старший? – спросил их Петр, распутывая узел на дорожном мешке.

- Я старший! – слез с печи конопатый отрок.

- А как звать то старшого? – немного опешил гость.

- Так и Петром, как тебя!

- Вот здорово! Тезка! Будешь мне сегодня пособлять.

- Он у меня молодец! – вставила Маланья. - Вон вечерась помог Тошку в загон переманить. Уж не знала, что и делать.

Только чуть тронутая сединою всегда строгая вдова Маланья, на которую еще поглядывали мужики вздыхая, стояла радостно улыбаясь, скрестив руки, любуясь невольно на детей и племянника, так кстати вернувшегося из небытия перед сватовством старшей дочери. Петр нашел, наконец, что искал в своем мешке.

- Видел такой? – он раскрыл и закрыл блестящий нож – бабочку, привезенный из самой Америки.

У малого щеки аж зардели:

- Не. Не видал! Ну-ка, дай посмотреть, дядь Петь!

- На. Смотри сколь хошь, он теперь твой.

Девки заерзали, обращая на себя внимание.

- А вам, - хитро улыбнулся Петр, - вот сладости заморские. Издалека вез. Зубки у вас острые. Осилите. – И высыпал на стол леденцы в цветных бумажках.

Девчонки на них тут же накинулись. Засмеялись. Фантики по столу разглаживают, как диковинку. Разглядывают, где белочка, где петушок на картинке, где жар-птица пропечатаны.

- И вот еще.- Петр достал из внутреннего кармана пиджака три пары маленьких золотых сережек. Все разные. Положил на стол в полоску света. Те запереливались.

- Ну, мать, докладывай! Хорошо ли себя ведут наши красавицы?

Девки умоляюще вскинули глазеночки на мать. Еще утром дала им разгон Маланья. Одну пол заставила мыть перед гостем, торопя чуть ли не пинками. Вторая по неловкости простынь с утреца испачкала. Тоже резких слов наслушалась. Третья вообще младшая. Ей и больше всех уроков достается, чаще всех мать за косы дергает. Все бы ей петь-гулять, с ребятами зубоскалить.

- Дак. Как бы я без них с этаким хозяйством? – Начала издалека Маланья, глядя непросто то на дочерей, то на серьги, вздыхая - Вот Полюшка ковер закончила. Танюшка шьет кофты да юбки. Машинку освоила. И на продажу быват, что берут. А Катерина, та и за скотиной убират. И корову ей доверить могу подоить. Молодцы девки, Петро. Не жалуюсь.

Молодухи зарумянились. Приятно, что мать похвалила. Глазами Петра сверлят.

- Ну что ж. Выбирайте, что кому глянется, коли так. – Сказал Петр. А сам достал из мешка широкую московскую шаль, раскрашенную вручную, что на трех соболей в Кургане выменял.

Молодухи так и ахнули. Богатый подарок! Добрый то какой дядька Петр! Никого не забыл. Всех уважил. Шаль на Маланью с любовью накинул:

- Тетк Малань! Да ты ж у нас всегда первая раскрасавица была! Я как шаль эту увидел, сразу понял, что тебе к лицу придется! Месяца три за собой таскаю.

А во дворе уже заливался пес.

- Ой! – вскинулась Маланья, - Опять каки-то гости. Пойду гляну.

И поплыла прямо в шали за ворота.

Петр тем временем под любопытные взгляды детворы переоблачился в фуфайку Трофима, сел поперек скамьи и стал править широкий охотничий нож.

- Вот пришли на подмогу. Вдруг Петро не справится с твоим Тошкой.

- Это Петро то не справится? Та он на медведя один ходил. Вы что нашего Петра не знаете?

Гости тянулись весь день.

Пошла у Маланина двора круговерть. Точно центр всего села вдруг сюда переместился. Приходили и уж оставались во дворе мужики. Смотрели, как Петр одним ударом в сердце заколол самого огромного борова в деревне. Тот только захрапел. Помогали освежевать тушу. Курили махру. Быстро притащили откуда-то белое, разогреться на морозе. В избу идти не решались, пока не скомандовала Маланья:

- Ну что там толчетесь. Идите ужо в избу. Я крови целую сковородину сделала и печени нажарила. Всем хватит.

Кто-то угощался, кто-то снова выходил на мороз к Петру. Расспрашивали что да как про его скитания. Про лесничиху, у которой целую зиму прожил как-то Петр. Но не остался, уж шибко домой захотел.

К вечеру потянулись девки и бабы на посиделки.

- Ой, огурчики, помидорчики! Не стойте, девоньки в коридорчике! – пел им Петр, когда кто-нибудь заглядывался на его черные кудри и выхолаживал сени.

Прикатили и дед Макар с Капиталиной. И дед Федор с Пистимеей. В горнице людей набилось немеряно. Заиграла гармонь.

- Рассыпала Маланья бабы… - запела курносая Любка, желая угодить хозяйке.

- Раскатилися бобы туды-сюды, - подхватили бабы.

Мужики не встревали. Знали – бабья песня. Так высоко вытянуть только они могут. Но петь страшно хотелось. А, может и не петь, а вообще участвовать во всеобщем действе. И следующую песню уже затянули они:

- По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, бродяга судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах.

Все поглядывали на Петра. Только он подпевал старательно, но не горько, а как-то даже добродушно. Следующей песней было:

- Сенька первый был на улице злодей…

Странная это песня. Все знали, что злодей, это вовсе не злодей, а вот такой рубаха-парень, которого боялась и любила вся улица. В конце песни Маланья прошлась вдоль горницы, развернув, будто невзначай подаренную шаль.

- Красота то кака! Знатный платочек!- заметила Пистимея.

- Спасибо, сестрица! Петенька твой подарил.

- А нам вот сережки золоты, - вставила Катерина.

Но Пистимея этого не знала, и вдруг стала черней тучи. Уж больно ей шаль приглянулась! Да и сережки бы не помешали…

- Что ж ты у матери родной не спросил? – с болью и завистью в голосе шепнула она тихо Петру, но всем стало слышно, - доброта твоя, она хуже воровства!

Капиталина решила спасти положение, и будто ничего не расслышала, обратилась к мужу Макару нарочито звонкой задиристой частушкой:

- Ой, дед ты мой дед! А я твоя бабка! Корми меня калачам, чтоб я была гладка!

Гармонист тут же заиграл частушки нехитрым перебором, подхватывая тему:

- Ой, дед бабку завернул в тряпку. Поливал ее водой, чтоб казалась молодой.

Дед Федор поглядел с благодарностью на всю гоп-компанию, что так удачно прекратили разборки меж сестрами, добавил, крякнув старую с бородой частушку, свою любимую:

- Все милашки, как милашки, а моя как пузырек. У ней ножки, как у кошки, а во рту один зубок. Чем она питается? Последний зуб шатается!

Дружный хохот молодух разозлил Пистимею не на шутку. И она пропела тихохонько с придыханием и ехидством, ответив Федору:

- Ой, миленький, косорыленький, сядь на лавку гляди в печь, как я буду блины печь.

- Я свою заглыжину посажу на Лыжину. Ты катися, Лыжина, умчи мою заглыжину! – ответил Федор под всеобщий смех.

- Я ногой топну. И второй топну, - уже улыбалась Пистимея, - будешь много говорить, как клопа прихлопну!

- Раньше я плясал цыганку, когда не было жены. А теперь качаю люльку, в печку ставлю чугуны, - перебил кто-то из мужиков.

Все с любопытством глядели на Петра. Но он лишь улыбался на известные каждому частушки местных жителей. Ждал своей очереди.

- Сколько раз я зарекался под гармошку песни петь. Как гармошка заиграет, разве сердцу утерпеть?! – вставил следующий. А Петр все молчал. Но селяне и собрались то для того лишь, чтобы его послушать. А как на частушечную перекличку вывести никто не знал. Для Петра такие посиделки всегда были экспромтом. Некоторые двустишья сочинялись прямо сходу. Но он еще не завелся, хотел посмотреть, на что способны гомзинские и волчанские.

В круг вышла бойкая Любка, что задиралась еще у колодца:

- Елки палки лес густой. Петька ходит холостой! Какую ищешь, сказывай!

Все ждали, что она закончит, как всегда словами: «на меня показывай!» Но Петр неожиданно для всех пропел на октаву ниже:

- Хромую! Одноглазую!

Дружный хохот его подзадорил. Петр вышел в круг и отбил пару колен чечетки, показал переход в присядку. И сел обратно на лавку, не запыхавшись. А с лавки небрежно добавил:

- Мне не надо пуд гороха. А одну горошину. Мне не надо много девок. А одну хорошую!

- Не гуляйте вы с усатыми – такая канитель! Холостыми здесь гуляют – дома семеро детей! – ответила Любка.

- Сине морюшко глубоко, чайка вьется над волной. Востроглазая девчоночка смеется надо мной!

Но неожиданно для всех в круг вышла маленькая румяная Валенька, дочка Макара, до сих пор не замеченная никем и, отбив обычные дроби ножками, спела свои слова:

- Пойду на гору высоку. Буду с лесом говорить. Укажи, зелена елочка, которого любить.

И, не дождавшись ответа, продолжила сразу, пока никто не забрал инициативу:

- Сошью розовый халат. Сорок пуговок назад. Золотые наперед.

Но тут уж занервничала Любка, перехватив заинтересованный взгляд гостя, и выкрикнула с места:

- Никто замуж не берет!

И снова все засмеялись. Деревенские знали, что Валентина из соседнего села проходила в девках аж до 26 лет. Валька не обиделась. Ответила подруге:

- Как моя соперница носит по две юбки. Я любила – бросила. Люби мои облюбки!

Вот это уже было слишком. История с волчанским Ванькой, с которым гуляли обе, и который уехал потом в город, тоже была известна всем. Горница как бы сразу разделилась на тех, кто за Любку и тех, кто за Вальку. На волчанских и гомзинских. Любка не смолчала:

- Наша Валенька мала, тока шибко резва. На печи в углу спала - в валенок залезла!

- Ничего да ничего, что я ростиком мала. Мне бы шляпу да калошки, я бы во кака была! – не раздумывая ответила Валентина.

- Тебя маменька учила лен перемалачивать. А ты, дура, научилась дроби выколачивать! – резко выкрикнула подруга Любки, молчавшая до сих пор.

Волчанские ахнули. Гомзинские встретили новый выпад дружным хохотом. А Валентина, не обращая внимания на брань, продолжала стучать каблучками по крашенным доскам:

- Говорят, что я мала. С неба звездочки рвала! Говорят, что некрасива. Семерых с ума свела!

- У милашки русы косы ниже пояса вились. Как за эти русы косы мы с товарищем дрались, - поддержал из угла кто-то из волчанских.

- Я черемуху ломала. Ветки падали в реку. Некрасива я родилась, но любого завлеку, - продолжала Валентина, уже глядя на Петра, будто только что его увидела, отбивая дробь.

- Под окном стоит береза тонкая гибучая. У Валюшки глазки ярки, как крапива жгучая, - подыграл ей Петр. Воодушевленная его поддержкой, Валентина вспыхнула еще румянее, и пропела:

- Говорят, что не красивая. Зато я смелая. За меня растет красивая береза белая. У меня четыре шали. Пятая пуховая. Не одна я боевая. Вся семья веселая!

- Хорошо девчонка пляшешь. И ногами топаешь! Посмотрел бы на тебя – каково работаешь?

Это уже был намек. И все поняли, что Валька глянется пришельцу. И уже другой волчанский пропел:

- Не носите девки юбки, юбки полосатые. Не любите вы усатых. Все они женатые!

- Мне сказали на базаре, что ребята дешевы. На копейку три десятка самые хорошие! – вставила ехидно Любка.

- Эх, рожь колосись! И овес колосись, - отвечал Петр, - Ты хорошенькая девушка, смотри не заносись!

- Ты не смейся, дорогой, не смейся, ягодиночка! Ты – подметочка моя от левого ботиночка! – парировала Любка.

- Меня девочки не любят, говорят, что черный я. – Как бы сдался Петр, - Полюбите, ради бога! Мамка вымоет меня! Из-под моста рыба с хвостом. Уточка с утятами, - встал он наконец, и в избе стало тесно, - мы богатые ребята – валенки с заплатами!

Петр начал отбивать чечетку ногами и ладонями о коленки и об пол, иногда пускаясь в присядку и уходя на перебор так, что все повставали с мест. Валентина не уступала, выбивая все новые и новые виды дроби, какие гомзинским и не снились. В круге тут же появилось еще несколько молодух. И Любка. И Маланья.

- Меня тятька бил обухом. Не вяжись за молодухам. Хоть излящи весь обух. Не отстать от молодух! – не унимался Петр.

- На мне беленькая кофта, вышитая птичками. Коль не любишь кудреватых – есть у нас с косичками, - уже более миролюбиво пела, высоко забираясь, Любка.

- Мы плясали в три ноги, потеряли сапоги. Оглянулися назад. Сапоги наши лежат! – встал и дед Макар, поднятый всеобщим весельем.

- Вот те прялка, вот те лен. Вот те сорок веретен. Ты сиди попрядывай! На меня поглядывай! – подхватил Федор.

- Федор наш – румяный сочень, А Макар – овсяный блин, - ответила за себя и за Капитолину Пистимея, - Задаваться станут очень. Мы без соли их съедим!

- Огородики упали. Упадут и колики. Не грусти, Любавушка! Найдутся ухажорики! – поддержала Любку Маланья, тут же переведя внимание опять на Петра, - Ходит курочка по улочке. Кара. Кара. Кара. Что ты Петенька не женишься. Пора! Пора! Пора! Петька наш – бубновый туз. Кудри вьются на картуз. Вьются завиваются. Девочки влюбляются!

- На окошке свечка тает. За окном собака лает. Белоногая не лай! Мне удачи пожелай! – это уже ответил Петр.

И гармонист, видя, что танцуют все, перешел на кадриль.

Мужики и бабы встали парами. Федор с Пистимеей. Макар с Капитолиной. Петр с Валентиной. И еще три-четыре пары молодых неженатых.

Танцевали долго и чинно.

Потом вышли на улицу. Мужики курить. Бабы домой засобирались, намекая девкам, что пора бы уже и честь знать. Петр спросил у Маланьи, когда та заворачивала ему гостинец – лучший кусок мяса:

- А Валентина чьих будет?

- Макарова дочка. Да не смотри ты на нее. Странная она у них, не как все.

- А че странная то?

- Не загнать ее ни в коровник, ни в поле. Повадилась к Федору за книгами. Все читат. Всю библиотеку Старицких раза три перебрала. Что ей в тех книгах?

Но Петр пошел провожать именно ее, не смотря на то, что родители могли и того и другого довезти на телеге.

Дружно высыпали звезды. Такие, как надо.

- Ты всегда така весела? – спросил Петр.

Валька засмеялась вместо ответа. Щеки запунцовели от счастья. На одной из них обозначилась маленькая ямочка.

- А жених то у тебя есть?

Валька снова засмеялась:

- Ну, если есть, тогда что?

- Тогда я ему холку начишшу!

- Вот те раз! Да за что ж?

- А так! Ты теперь моя!

- Это как же я твоя? Ты что ж меня купил?

- Вот возьму и украду! Заверну как ляльку в тряпку. Увезу далеко-далеко!

- Я тяжелая!

- Ты???!!!

Петр поднял ее маленькую, в два раза ниже себя ростом, одной рукой. Второй обхватил.

- Щечки то каки румяны! Зоренька ты моя! Ясная!


Глава тридцать вторая

ОТМЕЧЕННЫЙ СОЛНЦЕМ


Серое небо спрятало заплаканного солнечного бога. Наверное, огонь бушевал здесь, у Белогорья долго. Почернели белые горы. Обуглились стены былого монастыря. Но не рухнули – стояли, мрачно и вдумчиво глядя на путников, не мигая белыми глазницами, наполненными закоченелыми в снеге слезами. Сами себе и могила, и памятник, и ограда.

Молодые хотели повенчаться у староверов, приложиться к святым книгам, но уже по пути узнали о черной вести. И небо показалось с овчинку. Как без веры и правды то жить?

До Копьево доехали поездом, а потом наняли подводу, и еще 100 километров на Север по старым дорогам добирались к Тишковой пади, к молчаливым выжженным могилам предков. Таинство, до которого когда-то допускался далеко не каждый, восходило в душе на еще более значительный уровень. Через дыры выставленных окон глядел на них обнаженный саван смерти. Виноватил неприкрытостью и вопрошал одновременно вынужденным опустошением.

Помолчали. Внутрь зашли. Они не заметили, как пристально из нетронутого новыми властями тайника вглядывались через слюду окна неукротимые временем глаза Любомира. Он выжидательно поднял палец остальным своим собратьям, чтобы тоже таились. Мало ли что. И те притихли. Цыган понял, зачем пришли гости. И подле поющей каменной статуи подкинул подарок.

Петр обошел все помещения, нахмурив брови. Вернулся к Валентине с маленьким, похожим на медное, колечком. Одел на безымянный палец.

- Вот и повенчались, - сказал тихо. Крепко поцеловал в губы, - Буду любить тебя до гроба!

Выпили по сто грамм светлой браги за упокой. Вернулись в Идет. Бывшие дома Тишковых за 11 лет постепенно приходили в упадок. Еще бы! Раньше у всего этого был Хозяин! А теперь хозяевами стали все – значит, никто и не отвечал за порядок. Просели заборы и крыши. Облупилась краска. Фундаменты дали трещину. Заросли бурьяном угодья. Кедровник наполовину вырублен-разорен. Да что уж теперь делать! Против власти ведь не попрешь. Обожглись раз. Хватит! Петра никто не узнал. Прошел, как чужой странник со своей спутницей сквозь все поселение, и ни разу ни на кого не оглянулся, не поздоровался.

Главное было – показать Валентине родовые места.

В пади той - особый микроклимат, потому как упиралась она в горы. Дальше на Север дороги кроме Федора и Петра никто не знал. Восточная Сибирь и сейчас место безлюдное. А тогда и подавно. Слева – Кемеровская область. Позади железная дорога на сибирские рудники. Но и здесь недалеко от Белогорья, где обосновались еще при царе Горохе белые монахи, жизнь имела свойство останавливаться. Точно застывший в воздухе звук камертона, перетекающий через нервные звуковые вибраторы души прямо в вечность. Здесь монахи добывали руду, доселе наукой не описанную. Но после репрессий и полного разграбления монастыря, технология добычи и производства той руды так и не были восстановлены.

Петр с молодой женой остановились на заимке, где Валентина хозяйничала. Порядок навели быстро. Споро пополнили запасы, да и с лихвой. Он уходил ненадолго в тайгу. Возвращался с добычей. Иногда менял в ближайшем населенном пункте мясо и шкуры на деньги и продукты питания. Так переждали до весны. Валентина понесла, и рожать захотела среди родичей. Пришлось возвращаться обратно в Гомзино. Привезли запасы мяса. А что с них толку, если документов, как не было, так и нет?

Первенец Василий родился в летнее ненастье беспокойным малышом, шустрым и подвижным, как торопливый дождь, барабанящий ножками по листьям. Звонким плачем своим он несколько дней здорово досаждал деду Макару, пока не припекло его вовсе, и не посоветовал он настоятельно молодым поехать в Киргизию на «стройку Века», деньжат подзаработать, да и документы получить…

Так после рождения Василия, молодые оказались в Ужуре. В Киргизии. Но и там солнце пряталось не за тучами, так за пылью. И не показывало силы своей. А может, не могло простить обиды, нанесенной людьми.

Как таковых машин на стройке не имелось. Тягловую и рабочую силу составляли узбеки, казахи и сибиряки, приехавшие по той же беде в это забытое Богом место. Пыль клубилась день-деньской, и за ночь оседать не успевала. Люди сновали с тачками туда-сюда, как муравьи. И ни одного дождя за лето! Благо огромные карьеры соединялись со старым озером и были заполнены рыбешкой.

Семьи рабочих жили в бараках, наскоро сбитых из фанеры, с нарами для ночевок. Ночами ставили сети, занимались рыбной ловлей. Валентина без отрыва от кормления, приспособилась чинить эти сети. Ловко у нее получалось. Поэтому с рыбой были всегда. А еще она приноровилась вязать, или вязанные носки латать и штопать. Конопли тогда много по берегам росло. Из нее и плели пряжу. Прялочка в руке Валентины крутилась быстро-быстро. И вся веселость ее сошла куда-то. Будто кто к стулу пришил. Пряжу распушит. Ниточку на веретенце намотает. А с веретена – на клубочек. Носочек один за одним из-под ее ручек вырастает, как волшебный. Клубочек звонко бьется о миску, раскручиваясь, вертится волчком. Все Валенька торопится довязать. И очень аккуратно у нее получалось: так у киргизов мелко и плотно не выходило.

А Петр с раннего утра до вечера позднего – на стройке с тачкой. Бригадиром его сразу назначили. Как самого бойкого и толкового. Лопата в руках играла. И работал он за семерых. И работяги его слушались, потому что находил для каждого веселое словцо, учил, как сподручнее копать и плотничать. Затянет, бывало: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке, стоял извозчик, стал быть молодой…», все к нему тянутся, чтобы работа рядом спорилась от веселой песни. Только с душевным равновесием строителей социализма с каждым днем сладить становилось все труднее, потому что зарплату не выдавали ни разу. Уже не помогали и слова Маяковского, вывешенные на дверях сельсовета: «Через четыре года здесь будет город-сад!»

Два месяца пролетели, как один день. Вася подрастал. Из пеленок руки доставать пытался. Кряхтел. Ветхие пеленки трескались.

И вот однажды слух прошел по баракам: приехала полуторка, привезла бухгалтера с деньгами! Зарплата будет! Народ возбужденный ходит. То там, то сям, денег требует. Небо в тот день облаками заволокло. И непонятно было – облака это, или та же пыль, только черная! Дождя бы! Хоть самую малость, чтобы прояснить – что там на душе, что в стране, «что деется то? Что»?

Тут в Петре какой-то азарт охотничий проснулся. Вроде вдохновения. Окунулся он для храбрости в карьере, причесался, побрился:

- Ну, Валенька! Благослови!

По пути встретился ему Серега водитель, на ухо шепнул:

- Денег мало привезли. На всех не хватит! Ох! Как бы это самое…! Не замочили кого! Люди то – что звери! Два месяца бесплатно корячились! Я те одному, как бригадиру говорю. Тухлое дело!

- Спасибо, брат! Что-нибудь придумаем!

Петр смекнул, что фамилия его на букву «Т», значит, если по списку пойдут деньги выдавать – им с Валентиной точно не хватит… Выменял он на Валюшкины последние носки у соседей поллитру, и пошел до бухгалтера. Вид у Петра довольный, бесшабашный! Заходит в сельсовет – бутылку на стол с восторженным возгласом:

- Поздравьте меня, друзья! Сын у нас с Валентиной родился!

Сельсовет заколготился. Бригадира чествуют. Кто что к столу несет. Выпивают, огурчиками солеными закусывают. А Петр свою линию гнет:

- Надо бы мальцу свидетельство выписать!

- А документ у тебя есть?

- А как же! Вот она! Бумажечка!

Достал Петр ту бумажку, какую ему кореш выписал на обратной стороне квитанции. Поморщился бухгалтер:

- А другой нет?

- А где ж ее взять то? Сам знашь, каки времена.

- Ну ладно. Щас выпишем.

Пока суть да дело, выписали Петру Федоровичу Тишкову новый паспорт на настоящей краснокожей книжеце. «Серпастый и молоткастый». Выписали такой же Анисимовой Валентине Макаровне. А Василию – свидетельство о рождении, подписанное этим днем, то есть 14 сентября.

- Ну, вот и замечательно! Ты, брат, начал бы деньги с конца выдавать! – упрашивал Петр, свежачок в стопарики наливая.

Бухгалтер согласился. Согласился и начальник стройки. Получив деньги и паспорта, Петр побежал до водителя. Договорился, что на его полуторке поедет в город. Потом – к Валюшке. Быстро собрали нехитрые пожитки, завернули в кулек Василия, бегом к машине.

Первые, вернее, последние по списку, кто успели деньги получить, тоже в той машине оказались. В кузове сидят. Ждут бухгалтера и начальника стройки. В мутное то время многие мечтали из колхозов уехать, паспорта получить. И, когда их мечты осуществлялись – бежали без оглядки куда глаза глядят.

И вот. Крики. Шум из сельсовета небывалый. Бежит начальник стройки. Весь в поту!

- Заводи машину, Серега! Бухгалтера порешили!

За начальником неслась толпа разъяренных строителей чернорабочих.

Машина завелась, и уже крутанула колесами, когда начальник забросил портфель в кузов и сам вскочил на подножку. Тронулись.

Но толпа настигла машину, не набравшую хода. В перепуганного насмерть человека, не успевшего занести одну лишь правую ногу до кузова, вцепились десятки рук. Начальника стащили. Люди в отъезжающей с дикой скоростью переполненной машине с ужасом видели, как долго трепали разъяренные рабочие раскромсанное тело начальника ужурской стройки сверкающими киргизскими ножами.

Полуторка неслась по ухабам на запад. Спидометр стоял за сотенкой. Петр показал Валентине три документа, добытые с таким трудом, а улыбаться уже не было сил. Он уснул на плече жены, как младенец. Валенька тоже задремала. А Василий мордашку удивленную из пеленок высунул. Мир в его голове перевернулся. И он увидел прекрасное небо.

Наверное, у Бога в эти часы тоже было вдохновение. Он рисовал ветрами видения для малого Васеньки и тут же их стирал. Сначала открылись большой небесной пещерой-глазом врата счастья. Жарким желтым-в-жело золотом на ребенка глянуло заходящее светило. Тот заулыбался, ручки к солнышку протянул. И солнышку это понравилось. Оно вспомнило, что его любили когда-то на земле и радовались ему. Называли Яр- Ярило. Жаркая добрая звезда славянской ярости и жизни прикоснулась лучиком ко лбу чернявого раскудрявого младенца, оставив на всю жизнь рыжее пятнышко. Машина ехала на закат. Облака стремительно разворачивались. Небесное окно становилось больше. Вот в нем показался крылатый солнечный конь, сидящий на горизонте сфинксом. Конь обнял небо крыльями и падает – упасть не может. Солнце опустилось в желтизну облачную, оставив белесый выжженный след на небе. И вот уже ближе и ближе голубизна небесная среди могучих туч. Розовые перистые крылья сфинкса превращаются в узоры невиданного по величине цветка. Серые тучи не выдержали напора грандиозного художника, стали исходить фиолетом и розоветь. Солнце алое село в точно раскромсанные кривыми ножами облака. Солнце село. А нежность осталась. Розовое, оранжевое, апельсиновое, абрикосовое, голубое, фиолетовое, зеленое, серое уживалось на небе не смешиваясь. Остовы выжженных солнцем деревьев черными контурами расчертили закат.

- Уууу! – пропел Васенька первую ноту совершенства, когда машина врубилась колесами в спокойное озеро.

Бог заканчивал живописное полотно последними мазками. И вовсе это получался не глаз. Не пещера. Не сфинкс и не крылатый конь, а… бабочка. Нежная, дымчатая среди иссиня черных уже ночных облаков бабочка, и крылья ее были и на небе, и здесь на земле, наполовину в озере. От ее сияния на колючки южных деревьев попадали отблески перламутра. Петр спрыгнул ловко, принял Валентину с ребенком. Она омыла его и свое личико в чистой воде. А Василий все смотрел за той бабочкой в озере, пока она не свернула крылышки, и не наступила ужурская беспросветная ночь.

- Как мы обернулись? – удивлялась Валенька, приспосабливая к костру котелок.

- Бог помог, не иначе, - ответил Петр.

- Бох! – первое слово, которое сказал Василий.


Глава тридцать третья

ДУША О СЧАСТЬЕ


«Пришел час милости Божьей.

Хвала Дажьбогу и Перуну златоусому, которые были с нами!»

Велесова книга


Валентина улыбалась. Тихо. Спокойно и долго. Если Валентина смеялась, то как-то совершенно беззвучно. А теперь почти беспричинно. С того самого первого дня, как они встретились.

Петр любил, когда она улыбалась. Веселая ямочка на щеке Валентины рождала в нем столько жизненной силы и горячего тепла, что Вася буквально грелся возле отца в этот, хоть и яркий, но ветряный майский вечер. И Валентина грелась. И запах солнечных сосновых стружек кружил голову веселящим дурманом счастья. Сынишка представлял, что вот уже очень скоро можно будет перебраться от деда, где и так давно тесно, в свою отдельную комнату, сесть у окна на лавку и глядеть на улицу с утра до вечера!

Валентина с Петром ждали еще одного ребенка. Петр строил высокий бревенчатый дом. Сам затаскивал на венец крыши неподъемные для простых смертных бревна. А сегодня вот уже покрывал крышу, укреплял трубу, перебираясь с лестницы на лестницу, по-медвежьи цепко и плавно, точно удерживая их своим весом от падения.

Тяжелые лаги перетаскивал волоком. Друг о дружку терлись они с веселым солнечным «вжиком», похожие на длинные бруски твердого коровьего масла.

Пот стекал с черных кудрей, с лица, с крепкого загорелого тела до кожаного ремня домотканых помочей. В глазах – огонь райский. Ведь не даром раем на Руси считается место, где сможет также вольно трудиться славянин, только без врагов и болезней.

Младшая Наденька, не хотевшая спать без родителей в избе, вышла на свет угасающего дня босая. Валентина подхватила ее на руки, ноженьки малышки от студеной муравы вытирая.

- Валенька! Не таскай тяжелого! - спрыгнул Петр прямо с неба и перенял дитя на руки, - А-тату-тату-тата. – стал он подкидывать малышку высоко, чтобы та тоже улыбнулась, как мать. - А-тату-таташки. Как у нашего попа кокышки по чашке!

Валентина смеялась тихо и беззвучно.

Потом он присел на толстое бревно, будущую матрицу, разгладив ладошку девочке, а потом загибая пальчики:

- На море, на океане, на острове Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый. С одного боку режь, а с другого макай да ешь! – и, покрутив малышку, продолжил, - Сорока, воровка, кашку варила, деток кормила. Этому дала, этому дала, этому дала, а пальцу-мальцу не досталось. Палец малец хмурый ходит, баньку топит. Здесь пень, - он показал ребром ладони на ножки Наденьки, - здесь колода, - показывая рукой выше и выше, - здесь холодная вода. Здесь горячая вода. Здесь кипяток, а здесь щекоток, щекоток, щекоток…

И принялся щекотать. И, не успела еще закончить хохотать девочка, как он снова завел побасенки, подкидывая ее на коленках под такт, а потом и вовсе убрав их, чтобы Наденька ощутила веселое падение:

- Ой, бежали ножки по ровненькой дорожке. По кочкам! По кочкам! В ямку: Бух! Раздавили сорок мух!

- Здоровы будете! – шагнул за полосу строительства Андрей, брат Петра.

- И тебе радости! – ответил Петр.

- Мать вот за медвежьим салом послала. Что-то Алешка хворат.

- Дак, и у нас нет сала то. Можа у деда Макара. Вась беги до деда, спроси, можа у него есть,- отозвалась Валентина.

Вася молнией бросился к деду.

- Помощь нужна? – уже засучал рукава Андрей.

- Ктож откажется. Подсоби, коли не шутишь!

- А пироги как же? Простынут! – забирая Наденьку, напомнила про ужин Валентина.

- А мы вот только матрицу приладим. А то мне одному несподручно. И уважим твою стряпню, Валюш. Самовар пока поставь. Да детей покорми.

- Сыты уже!

- На, дядька Андрей! Дед послал гостинец, говорит, последнее.

- Деду поклон передай! – отозвался Андрей, прибирая за пазуху медвежье сало.

- Передал уже! – качнул головой довольный Вася.

А Андрей нагнулся к Надюше:

- Козу дерезу не боишься?

Валентина за нее ответила:

- Она у нас бедовенька - ничего не боится!

- Коза идет рогатая! За малыми ребятами! Кто кашку не ест? Кто молочка не пьет? Того забудёт! Забудёт! Забудёт!

И снова Наденька стала хохотки рассыпать мелким бисером.

- Па, а па! А меня когда возьмешь помогать?

- А ты за Надюшей гляди.

- А я гляжу.

- Ну давай, Андрей! И-и-и раз! И-и-и два! Вот о нас пойдет молва! – заводил Петр.

- Дядь Андрей! А дереза это что?

Валентина устроилась на прогретой солнышком козьей шкуре, взяла на руки Наденьку. На Петрову работу глядит. И все улыбается.

- Не знаю, Вась, ты папку спроси, - отозвался Андрей, раздувая щеки от натуги.

А Петр, будто и не запыхался. Ладно все у него получается. Легко! Весело.

- Это Вась, растение такое, чапыжник. Маврот. Древесный зверобой. В Забайкалье его багульником зовут. Вот козы и ходят. Себе пищу ищут. И дерут дерезу. Ясно? А коль помочь хошь, стружки собери все в одну кучу, чтоб за ногам не цеплялись!

- Ясно.

Валентина качала Наденьку на руках. И сама то на девочку была похожа. Маленькая. Ласковая. Замурлыкала детскую колыбельную пугалку:

- Как пошел наш козел та по ельничку. По частому та по березничку. Как на встречу то козлу идет заинька. Идет серенький. Еще беленький. Испугался козел. Весь затрясся козел: - Уж не смерть ли ты моя? Уж не съешь ли ты меня? – Уж не смерть я твоя. Уж не съем я тебя. Уж я заинька. Уж я серенький. Еще беленький. Уж я по лесу хожу. Себе пищу ищу.

Наденька обхватила ладошками шею матери. Положила легкую головку на животик. Хорошо ей. Тепло и покойно. На лбу выступила легкая испарина. Вот-вот заснет.

- Как пошел наш козел та по ельничку. Па частому та по березничку. Как на встречу та козлу идет лисонька. Идет рыженька. Испугался козел. Весь затрясся козел: - Уж не смерть ли ты моя? Уж не съешь ли ты меня? – Уж не смерть я твоя. Уж не съем я тебя! Уж я лисонька. Уж я рыженька. Уж я по лесу хожу. Себе пищу ищу.

Наденька закрыла глазки. И уже совсем заснула, когда Вася, подметая большой широкой метлой двор от стружек, подхватил эту незатейливую детскую сказочку, которую знал еще до пробуждения своего сознания:

- Как пошел наш козел та по ельничку. По частому та по березничку. Как на встречу козлу идут семь волков! Испугался козел. Весь затрясся козел: Уж не смерть ли вы моя? Не съедите т вы меня? – Уж мы смерть то твоя! Уж съедим то мы тебя!...

- Ч-ч-ч! – улыбнулась опять Валентина, - спит, хватит Васенька, гоношиться. Пыли то поднял! Пойдем в избу.

Но, уложив детей, снова вышла к Петру, который проводил Андрея до калитки. Подала в крынке молока парного, вечернего.

- Ну что ты, Зоренька моя ясная все бегашь, бегашь. Легла бы отдохнула, лапонька!

- А я не устала.

- Не устала?

- Кто ж устанет на твою работу глядеть? Так то складно у тебя все получатся! Давай что ли, воды солью! Взопрел то! Течет с тебя!

Петр долго умывался, причмокивая и фыркая. Тщательно вытирался о полотенце.

- Ты пошто така сладка?

- Я то?

- Да ты!

- Да кака ж я сладка? Я ж упрелася Надюшку качать. Солена я!

- Да нет! Сладка! У тебя, Валюшенька, кожа медом пахнет…

Темнота опустилась вместе с холодом. Загнала их в душную избу к теще. Все домашние уже спали. Капиталина еще вошкалась в хлеву.

- Пироги сама пекла? – спросил Петр.

- Угу, - блеснула счастливыми улыбающимися глазами Валентина, - рыбные с луком, как ты любишь.

- Ты моя ладушка, - шепотом отозвался муж.

- Тихо вы там, перебудите всех!- проворчал из горницы дед Макар.

- Мы тихо, - успокоил его Петр и добавил Валентине еще тише, - ничего, потерпи, родная, как печь поставлю - новоселье справим. Потерпи.


Глава тридцать четвертая

КОЛЮЧИЕ УСЫ

А зяблики «рюмили» к дождю. Вася спокойно отличал зяблика от пеночки - веснички, и даже от буроголовой гаички, хотя пели они почти одинаково, только зяблики с росчерком на конце. Под них подстраивался скворец, но тут же портил все то курлыканьем, то карканьем, а то заведет, как дрозд рябинник: « Федот! Федот! Чай пить с сахаром!» И то! Весна - то как расщедрилась теплом!

Притулился Вася к березке у озера и считал диких гусей-лебедей. Сбивался, и опять считал. А зяблики рюмили и гнали его домой.

«Вот птица, - думал Вася, - с ней все просто. Выучит песенку, и поет ее до крапивного заговения, до Петрова дня. А человек говорит по-разному. И поет по-разному…»

Небо испортилось совсем. Нахмурилось ни на шутку. Спохватился Вася и побежал к дому.

«Человек все время думает, - продолжал он про себя, - А птица думает?»…

У Васи было много тетушек. Все хозяйки хорошие. Васины тетки в девках не сидели, а разбирались нарасхват по разным деревням. Из одинадцати детей осталась у бабы Капиталины одна Аганя, да и к той уже Анисим с Волчьего села подкатывался.

Хоть и за двенадцать верст, раз в день, или в два дня, бегал Вася в гости к какой-нибудь тетке, или дядьке, и не только для того, чтобы наугощаться картофельными шанежками, или медом на пасеке. Вася больше любил послушать, как кто говорит. И слова собирал веселые да красивые, как дети в городах собирают марки. У всех семьи были разные. И избы разные. И «в каждой избушке – свои погремушки». Вот дядька Степан на пасеке на хищную птицу похож, на скопу. Скажет, как отрежет, все по делу. А в семье тети Прони домочадцы, точно журавли курлыкают, да и дядька Иван, даже когда матом позагнет, и то как-то мягко, не злобливо.

Но больше всего нравилось Васе в доме бабушки Капиталины. Говорила та ладно, точно хрустальные бусины на нитку нанизывала. Как подумал Вася про бабушку, сразу завернул в ее сторону и огородами, огородами, да через плетень – во двор.

Что такое? Понять не может. Народу в избе! Все нарядно одеты. С лентами. Сразу мысль мелькнула: «Дак тож сваты за Аганькой!»

На лавке, среди трех незнакомых мужиков богатырем Анисим сидит, торжественный, испуганный, все усы свои торчащие приглаживает, кряхтит. За занавеской девки Агафью обряжают. Баба Капа у стола гоношится. Ясное дело – всем не до Васи. Это он быстро понял и с маху на печь забрался.

А гости сидят чинно. Умные речи ведут, один заковыристей другого, точно соловьи на разные переливы. Вася ушки навострил, это же надо так заливать! Но вот, видно по всему, договариваться стали:

-На Петров день солнышко играет! Второй поздний покос – самое время! – гнул свою линию незнакомый мужик. Ага. Этот и есть старший сват.

-Какой Петров? С Петрова дня – пожня! Петровка – навозница, межипарье, междупарье. Уж лучше осенью, - распушался дед Макар, как глухарь на току, бакенбарды – в стороны.

-Ой-ли. Прошли Петровки – опало по листу. Прошел Илья – опало и по два. Соловей поет до Петрова дня! – не унимался мужик.

-На Петра девки крестят кукушку. Мясоед с постом побранился. Кака свадьба? Ужо, не больно ли торопитясь, кумовья? – дед Макар чуть не плакал, любимая дочь-то Ганя, Галинка, младшенькая. 17 лет еще не стукнуло, вот и оттягивает срок свадьбы, - смекнул Вася, - До Петрова взорать, до Ильина – заборонить, до Спаса – засеять. Вот в конце августа и поговорим.

Тут выплыла павой Капиталина:

-Что ж, Петровщина – празденство и прогулки в приходах. Хоть и жарко будет, да весело. Поди сюда, Агрофена, поклонись людям.

Отдернули девки ситцевые занавески, и показалась всем тетка Васи младшая. Заря - зарей щеки зарделись.

-Ой, красота! – заерзали сваты.

-Вам красота, а нам – маета. У нас она младшенькая. Последняя. А не будь ее, - запричитала Капиталина, - ни печали без радости, ни радости без печали. С ней то у нас кудри вьются, а без ея посекутся!

-Полно раскидывать печаль по плечам, кума, сухоту по животу, - продолжал сват, - У вас – товар, у нас – купец. Пусть Маремьяна старица о всем мире печалится. А у нас – свадьба на Петров день гульбой пойдет!

-Да, погоди ты, ея еще спросить надобно. Глянется ли тебе молодец, доченька?

Тут затихла изба, все дыхание затаили. Еле выдавила Гилинка:

-Да, - и низко голову опустила, глаза спрятала.

-Что ж, - прерывисто вздохнул дед Макар, - пусть, что ли, поцалуются, а мы со сватами о приданном покумекаем.

Поднялся Анисим, подошел к Агане, и поцеловал крепко, та еле оторвалась, зарделась еще красней, из избы пробкой выскочила на дождь. И Вася за ней. В избе гул пошел. Разговоры. А Агафья – к озеру, и в слезы. Глядел за ней Вася, глядел, все Галинка плакала, пока дождь не кончился. А кончился – запела страдания.

«Успокоилась, значит», - подумал Вася и побежал домой.


***

-Ну вот, тут же были часы, - услышал он за соседским забором грозный бас Порфена, Прибрала, чтоль уже? Слышь, Наталья?!

У крепкого заборчика, выкрашенного в зеленый цвет, прогуливались, будто ненароком, Митька с Ванькой, поглядывая с восхищением на велосипед, а Порфен чего-то искал у рукомойника, пока Наталья не вышла с полотенцем.

-Да нет, не брала.

-А куда же они запропастились?

-Слышьте, ребята! Кто часы найдет, того на велосипеде катать стану.

Такое заявление мальчишкам было по душе. Бросились искать часы, и Вася с ними. Заветной мечтой каждого мальца на селе было прокатиться с дядькой Порфеном на блестящем трофее, привезенном с самой Испанской войны. Порфен был строг. И ребят от велика всегда шугал. А тут – сам предложил. Вторым трофеем были часы. Ясно, таких ни у кого во всей Курганской области не было, а тем более в селе! И вот пропали…

Но все попытки мальчишек закончились лишь тем, что Наталья, потеряв терпение, крикнула им из избы:

-Да, полноте вам! Идите лучше к озеру. Слышь, Вася, там мамка с папкой твои сети ставили. Можа, и нас рыбкой попотчуют?

Так шли весенние деньки, от самого утра до вечера, наполненные пением птиц, шелестом карасиного плеса, мудреными разговорами взрослых. Начинались и заканчивались дожди, приближая лето.

«Человек думает. А думает ли дождь? – рассуждал Вася, - Ведь и дождь дождю – рознь. У каждого – свой голос, своя песня, как у птиц…»

По селу радостно передавали из уст в уста, какой затейливый дом заканчивал строить в Волчьем Анисим для будущей жены, Васиной тети Агани.

После Троицы пошли валом лесные яйца. А ребятишки, понятное дело, всегда голодные, тут же навострились за ними в лес. И Вася с ними. Добывали они яйца, пускали в тёплую лужу, если яйцо всплывало, обратно в гнездо возвращали, если тонуло – значит свежее. Пекли на костре. Приметил Вася гнездо необычное. Со всех сторон закрытое, точно дупло. Сунул руку в него, да укололся. Осторожно вытащил металлическую вилку. А за ней – часы! Чуть с ветки не свалился от радости, спрятал за пазуху, и про яйца забыл. Бегом до Порфена!

-Здорово живёшь, дядька Порфен! – крикнул Вася издалека запыхавшимся голосом.

-Здорово, молодец удалый, коли не шутишь.

-Помнишь, обещал покатать, кто часы найдёт?

-Ну, - обернулся Порфен от поленницы, опустил топор – колун.

-Катай! – Вася торжественно вынул из-за пазухи часы и вручил их дядьке.

-Ух ты, какой ловкий! Где нашел?

-В сорочином гнезде!

-Я же говорила, сорока утащила! – вставила неизвестно откуда появившаяся Наталья, и затараторила старую историю, прибавляя новую: - Кругом веселье како-то, по деревням свадьбы средь лета затевают. Ой, к лиху это! Ой, не к добру!

-А велосипед? – напомнил Вася.

-Э, брат, вот, ежели оказия подвернётся, будет нам по пути, тогда подвезу, а так – недосуг мне. Дел невпроворот. Сенокос…

Это ненадолго смутило Васю, поскольку баба Капиталина звала его сегодня на пельмени.

-Ну что, яйца - то добыл? – спросила она.

-Не, не добыл. Зато часы порфеновы нашел!

-Во диво! Да, как же?

-А в сорочином гнезде на болотных выселках.

-Ты че мальца к столу не зовешь? – проворчал дед Макар.

-Вась, садись, - пригласила за мать Аганя.

Пельмени всегда ели вдумчиво, молча. В Сибири пельмени – особый ритуал. Делает их вся семья. А, кто больше съест, тот и сильнее! И на этот раз, как всегда, победил дед Макар.

Аганя сидела грустная, и съела меньше всех, даже меньше семилетнего Васи.

-Не хвораешь ли, дочка? – встревожилась баба Капа.

Аганя заплакала.

-Что такое? – рявкнул Макар.- Опять за свое?! Мужик дом отстроил! Для тебя! Или ты слова не давала?!

-Не могу я за него!

-Но почему, можешь ли ты нам с матерью объяснить, в конце концов, что еще за тайны такие?

-У него усы… усы колючие!…

Макар очумело крутнул головой, и взъерошил свои раскудрявые бакенбарды.

Ничего не понимал и Василек, потому и рассудил по-своему:

-Подумаешь, усы! Мужик то какой Анисим! Всем женихам – жених! Эх! Ганька! Чего ты ерепенишься? Хошь, я как вырасту и усы отпущу и бороду?

-Ну, полно, полно, не плачь! – размяк вдруг Макар и перевел взгляд на Васю, - Ты это когда так рассуждать навострился? Сам то к школе готов? Учиться хочешь?

-А то! Конечно, хочу!

-Молодец. А мать сумку пошила школьную?

-Ванька старую отдал. А отец тетрадь купил. Пахнет!

-Хм, - крякнул дед, - школа – дело хорошее. Ну, ладно. А ты, Агафьюшка, не плачь. Вишь, какой заступничек у тебя, придумаем сообча что-нибудь…

… По-над озером облака стояли белые-белые. Стояли и не улетали, точно глядеть им на себя очень нравилось.

«Интересно, а облака думать умеют? – смотрел Вася то на облака, то на их отражение, - А петь?…»

Он уже часа три ждал у дороги Порфена, чтобы тот его подвез «по пути». Но к своему удивлению, увидел деда Макара, который ехал на телеге, полной мешков зерна.

-Садись, подвезу, - сказал Макар.

Вася запрыгнул сзади, умирая от любопытства, куда это дед едет, да еще с зерном, но спросил другое:

-А облака говорить умеют?

-Нет, - отвечал дед, - только ругаться.

-Это как?

-Выйди в грозу, во поле чистое, услышишь… - дед был явно не в духе.

-А… а ты далеко собрался?

-В Волчье. Везу сватам извинение, - показал он глазами на зерно, - Ганя то… да ты сам знаешь.

-Вот как! Ну, спасибо, что подвез, - спрыгнул Вася.

-Все что ли? Приехал?

-Все. Я только до рощи.

-Ну, давай…

Высоко в небе пел жаворонок, плескаясь в своей собственной песне.

«Вот, значит, как. Ни на Петров, ни на Ильин, и ни на Спаса. Ну, Агафья! Ну, отморозила! Вот позора то деду! Усы ей колючие!»…

Порфен показался из-за сизого леса лишь к вечеру.

-Здорово, дядька Порфен! – подбежал к нему Вася, - А я вот из рощи топаю…

-Привет, Петрович, садись, подвезу попутно.

Он быстро вскарабкался на багажник, подобрал босые ножки. Его распирало от счастья. И от того, что он едет на велосипеде, и от того, что его впервые назвали по отчеству, и от того, что на подъезде к селу он снова увидел родного деда Макара.

-Глянь, Петрович, Макар-то обратно зерно везет.

-Ага! Знать, Анисим усы сбрил.

-Дело… Дело к свадьбе…

И никто не знал в тот день, что осталась всего неделя мира. Что на страну уже нацелены пушки, и летчики крепят в бомболюки другие «игрушки – погремушки». Что отдадут за эти мирные дни мужики свои жизни. И на двести сорок крепких дворов вернётся всего три мужика. Всего три калеки. И будет три раза вешаться самая красивая и ладная солдатка Агафья. А третий раз не успеют ее снять с петли.

И горько будет плакать молоденький Петрович, к концу войны уже ставший отроком не по возрасту, а по надобности.


Глава тридцать пятая

ЗНАК В МОГИЛЕ


В октябре сорок первого вернулся первый человек с войны. Но через два дня умер от ран. Это был дядька Васи. И хоронить его должны были по старым обычаям. Так сказала мать Валентина. Черный платок мгновенно состарил ее вдвое. Она сама привела Васю на погост и оставила с мужиками.

Земля выглядела неуютной и разоренной. Уже опушенная снегом и примерзшая сверху, она звенела под лопатами. Чем глубже, тем становилась мягче, теплее. От нее шел пар. И Вася видел его, струящийся из могилы. И бабы, утирающие краешком подола глаза, наряженные по случаю похорон в бархатные зимние черные фузеи, преломлялись за этим паром фантастическими волнами. Дед Федор скрипел зубами, чтобы сдержать пульсирующую душу. Медленно глотками загонял ее обратно в горло. Не глядя в гроб, он рыкнул на селян, обращаясь только к воющей своей жене:

- Молчи, баба. Оставь нас.

Взял за руку лишь малого Василия. Родичи нехотя оставили их у разрытой могилы. Дед сам спрыгнул вниз, буркнув мальчику:

- Стой рядом. Не гляди туда.

Но Вася глядел и глядел, как заколдованный на краешек старого гроба, потому что в нем покоился его тезка Василий, корень всего рода.

Дед Федор аккуратно орудовал лопатой. Та мягко вонзалась в землю. Ямина становилась все просторнее и глубже.

- Плоть наша, - орудуя лопатой, медленно говорил дед, чтобы отвлечь себя, а может и Васю, - из четырех стихий состоит: земли, воды, огня и воздуха. Земля в нас, - отбросил он малый попавшийся камешек, – все кости, камни белые, мышцы и всякое плотное в теле вещество. Вода – жидкости. Огонь – внутренний жар, помогающий пищеварению и некоторым другим деяниям, совершающимся внутри тела. Воздух же – дыхание…

Устал дед, вытер рукавом пот со лба. Лопату поставил. Вася хотел ее взять, помочь, но тот воспротивился. Дальше копать стал. И дальше рассказывать:

- Вдох – дыхание Живы - ярь, а выдох Мары – марь. Когда эти стихии в нашем теле пребывают в ладу друг с другом, мы здоровы. Когда же их равновесие нарушается за счет ослабления одной из стихий, мы недужим. Смерть есть, прежде всего, разъединение. Сначала тело отказывает. Это Земля просит нас к себе. Потом воды отходят. Затем искра Божья гаснет в нас. Потом уж и вздох последний...

А Вася не мог оторвать глаз от потемневших досок, от магнетически притягательного действа приотворения вселенской тайны. Дед устал не скоро. Но все-таки устал. Потому что, не контролируя себя, нечаянно задел спиною доску, та всхлипнула и отвалилась, обнажив внутренности. Вася увидел только бывшее когда-то красным полотно, прикрывающее тело и на нем странный знак – восьмиконечную звезду и в ней солнце!

Дед тут же приладил доску на место и лишь погрозил пальцем мальчику. Не то упреждая, чтоб не рассказывал никому о том что видел, не то наказывая запомнить. А, может быть, извиняясь за свою неловкость. Достал из кармана мелких монет, бросил наземь. По преданьям, чтобы потревоженный не прогнал новичка, давая ему откуп.

- Андрей! Иван! Идите! Пора уж! – кликнул мужиков дед Федор. – Знаю я, что нарушаю обычаи. И нельзя мне самому копать. Да куда уж вам то! А бабам и подавно. Простите меня, миряне. Не по злобе я то делал и не по глупости. Из безысходности. Простите.

Два седых как лунь деда, больше похожих на оживших выходцев из могил, так осунулись их лица за первые месяцы войны, подошли молча. Втроем они бережно уложили гроб. В три лопаты закопали могилу. Приладили крест. Постояли молча.

- Спи, сынок. Тут, рядом с отцом Василием тебе и скушно не будет, - сказал дед Федор, деревенея от своих же собственных слов, - земля тебе пухом…

В душной накуренной избе Анисимовых, где можно было вешать топор на дым крепкого самосада, долго сидели за дубовым столом. Пили белое, тыкая вилками в соленые грузди.

Вася сидел подле на скамье. И это смущало и удивляло его. К нему относились по-взрослому, баба Пистимея даже налила из чайника какого-то непонятного цвета мутного компота, где плавали несколько диких распаренных вишен. Капиталина на нее рассердилась. Вечно бабы не могли поделить его любовь! Ох уж эти бабы! Вася глотнул и чуть не выплюнул. Брашка! Настоящая брашка! Тьфу ты! Мужики ухмыльнулись. Но продолжали пить белое, не пьянея. Оно было еще горчей. Потом запросили очень горячего чая. И снова Вася удивлялся. Как могут они пить кипяток, не дуя в кружки и не наливая его в блюдца. Точно гортани их луженые, или сделаны из булатной стали.

- Пойдем. Васенька, я тебе в аганиной комнате постелила.

Капиталина уложила Васю на душистую кровать, очень мягкую и уютную. Мальчишечка тут же провалился в четыре перины из чистого лебяжьего пуха. Бабка поправила подушки. Три маленькие приладила с боков.

- Ваю-ваю, ваю вай, - промурлыкала тихо, - спи мой мальчик, засыпай! - Под головою оставила одну среднюю. Две больших унесла в горницу. Задернула занавески. И на его:

- Ба, а ба, расскажи о земле Русколани! – ничего не ответила.

Томная дрема пеленала Васю лишь на половину. Крепкий чай не давал уснуть. Стало так спокойно и хорошо: вот они, взрослые мужики все еще сидят, а он уже лежит и в любую минуту может уснуть, но оттягивает эту блаженную минуту.

Он вглядывался в тени, двигающиеся по ситцу сквозь редкий цветочек. Это походило на бродячий театр скоморошков, который видел он в Кургане на ярмарке. Мужики без мальца стали более откровенными. А, может, языки развязало белое.

Тень деда Федора зарычала, застонала, рванула скатерть на себя. Посыпались стопки. Одна горько разбилась об пол:

- Повел я его во двор. А он глазами голубыми своими на меня смотрит. Что-то сказать хочет. Да видно не может уже. Как вскинется. Весь в струну вытянулся вот так и глаза раскрыл аж во всю ширину, будто ими уж дышал. Одними глазами! И стали они у его еще голубее! Будто вся синь земли через них вышла. И вдруг сразу тяжелый такой. Тяжелый…

- Да ты выпей, Федь! Покойные то тяжелыми делаются, эт точно. Это лунные люди на них сразу виснут. Эт ты прав!– тень Макара наливала белое в приготовленную заново стопку.

- У тебя ж еще три сына. И главное, Петр старший. И вон внук, наследник рода растет, Васенька. Береги его.

- За упокой души.

- За упокой…

Тени крякнули, утерли рукавом бороды. Снова стали тыкать вилками в тарелки с груздями.

- Мать! – позвал дед Макар, - давай еще картошки, что ли. И садись с нами. Че ты там все суетишься.

Капиталина достала из печи картовницу, запеченную в сливках с грибами. Но с мужиками не села. Проводила Пистимею до ворот. Зашла тихонько к Васе за занавеску.

- Ну че не спишь? Мужики шибко шумят? – бабка перехватила взгляд Васи на фотографию Агани. Глубоко вздохнула. Взяла ее со стола, вытерла подолом пыль со стекла. Бережно на место поставила.

- Вишь, че удумала. Не один то платок на шею привязала, чтоб уж наверняка. Красивая она у меня. Да?

- Красивая, - согласился Вася, снова удивляясь, что Капиталина говорит это спокойно и не плачет больше. «Наверное, все слезы уже выплакала» - подумал он совсем по-взрослому.


Глава тридцать шестая

ЗАПАХ РОДИНЫ


«И была та война очень долгая,

Не угодная ни богам, ни людям.

Но не было у нас иного выбора,

кроме нее».

Велесова книга


Вася усек давно: что-нибудь непременно интересное случалось, когда бабы надраивали с песочком полы до желта и кипятили занавески. Мыли окна. В горнице становилось светлее. И полы светились. И побеленная печь. И домовые, как говорила бабка Пистюнья, «радовались избавиться от сметенной из углов паутины, переставши в сундуках шебуршаться».

- Знак! Это знак, - обрадовалась Валентина запаху гари и дыма из сеней. Вася тут как тут: нос свой сунул, - чемодан то! Мать, смотри, прогорел! В ем уголечек уцелел! Вернется ко мне Петенька! Вернется! – лепетала Валентина.

- Да, погоди ты, - не понимала Пестимея, - давай по порядку!

- Я уж неделю как назад в чемодан золу собирала от печи, чтоб под яблони бросить! – неторопко продолжала мать Валентина объяснять свекрови, - а он тлел себе потихонечку, тлел. Чуть пожар ведь не устроил. Ан нет! Лишь дотлел до крышки. И все огонь бережет!

- Дак ты чтож в чемодане золу хранишь?

- Ну, - подтвердила Валентина.

- Это не правильно. Надо бы в ведре цинковом, аль в бочке железной.

- Да не про то я! Я всю жизнь в чемодане золу хранила. А уголек то первый раз уцелел! Утром ветер как рванет, как ухнет – он и загорелся! Знак это!

- Знамо дело, знак!

... все болтали бабы, когда Вася услышал звук незнакомой полуторки. Вопросительно вскинул на мать глазеночки.

Она кивнула утвердительно без слов, и Вася понял, что она подтверждает: приехал папка.

Вася стремглав обогнул старое сучковатое полено, три листа выставленной на солнышко дикой клубяники и грибов, добытых случайно матерью на покосе, когда она давеча срубила целое семейство вешенок. И лишь одна мысль пульсировала в голове: «А вдруг это пилотка именно его папки подпрыгивает на ухабах в кузове машины?»

Но вот полуторка остановилась на дорожном песке. Взрыла колесом пыль. Васю обдало дорожным теплом бензинового перегара. Рубашонка изогнулась парусом на тугом ветру. Бровки собрались сосредоточенно на переносице. Мать ведь читала ему каждый день в течение месяца письмо отца, что попал тот в окружение. Да вышел. С головы пулей сорвало пилотку. А нагнулся Петр за ней, и следующая шальная пуля выбила на правой руке два пальца средний и указательный. Вот, если бы три, писал папка, его бы комиссовали. А так как он «мог еще винтовку в руке дёржить», так значит, годен еще для службы. И отпустить его должны скоро на неделю в отпуск: здоровье поправить. И надеялся Вася, затаив дыхание, что именно поэтому в горницах так торжественно и чисто. И именно поэтому незнакомая полуторка затормозила перед их подворьем…

Из кузова ловко спрыгнул ладно скроенный серьезный дядька, на первый взгляд показавшийся мальчику совершенно незнакомым. На нем летняя военная полевая форма. Галифе, заправленные в кирзачи. Вокруг плеча скатка. Сзади вещмешок. На голове вылинявшая пилотка. Усы кубиком над губой. Глаза добрые-добрые, на Васю смотрят немигаючи.

- Это ты мой папка? – буркнул Вася недоверчиво.

- Так точно, я! – улыбнулся солдат, опустился на корточки перед ребенком.

- Тогда правую руку покажи! – для порядка попросил Вася, скорее по инерции, чем от крайнего недоверия.

Петр показал. На руке действительно не хватало двух пальцев. Тут уж обоим стало не до церемоний. Они прилепились друг к другу. И Надюшка прибежала и Ванечка. Все отца обнимают-целуют.

Видя эту сцену, Валентина не пошла встречать Петра, а отдала его на откуп матери и детям. Проворно, одною рукою держа, другою отрубила голову пойманному петушку. Прижимала сильно к пеньку, пока билась в нем жизнь. Потом ловко ощипала. Скорехонько выпотрошила. На кострище опалила. Супец поставила. А как натешились детки, и сама к мужу подошла. Молчит. Глаза лишь веселыми огоньками пляшут. А во дворе уж полдеревни собралось.

Все вопросы про войну. Все ответы про войну…

В бане Петра выпарили. Накормили. Напоили. Спать уложили.

Лежит Петр, улыбается:

- Какое счастье, Валенька, вот так лежать в теплой избе, на чистом белье, гладить твои ножки маленьки. Детки рядом сопят. А за окном солнышко!

- Та како солнышко? Это ж луна!

- А луна – это и есть Свет Солнышка! Вот оно там на другом конце Света на нее глядит в пол-глаза. И мы видим пол-луны, – Петр поднялся, кинул в печь несколько хворостин, которые быстро прогорали.

Огонь разговаривал в печи, как новорожденные дети говорят с нами – странным непонятным - понятным языком. Огонь жаловался на ветер и на тесноту маленькой печурки. Ему хотелось сожрать больше дров. Тогда Петр бросил в печь большое сучковатое полено, давно дожидавшееся своего часа. И сытый огонь весело запел. Заплясали языки пламени.

- А тата, а-тата, вышла Кошка за Кота, - покачал Петр качку с Ванечкой, который начал хныкать во сне от шевеления взрослых, - за Кота Котовича , да за Иван Петровича…

Валентина тотчас притворила поддувало, усекая этот беспредел потворства огню.

- Сыро в доме, - заметил Петр, - протопить бы надо, как следует.

- Дык, дров нет Петенька совсем…

На утро Валентина захотела рубить и курочку.

- Не надо Валенька, не руби, - подоспел Петр, - в лес сегодня поеду по дрова. Гостинчик привезу.

- Я с тобой! – вскинулась Валентина.

- И я с тобой! – уж проснулся и Вася.

- А, поехали! Живы будем – хрен помрем!


***

Счастливая неделя та явилась благословенною для семьи припасихою. В первый же день по разрешению председателя колхоза, завалили в лесу несколько берез, распилили на дрова, привезли во двор. Кололи вдвоем с Валентиной в два топора. Вася с Надюшкой не успевали за ними в поленницу те дровишки укладывать. Валя колола небольшие, круглые, ровные. Такие полешки Петр с одного раза как семечки щелкал, но он выбирал для себя все корявые, сучковатые. А в конце выбрал то старое полено, что во дворе уж который год мешалось. И ни у кого не хватало сил его ни поднять, ни на дрова пустить. Справился Петр и с ним, окаянным.

Только в один день тот Петр подстрелил двух тетеревов. А в другой уж снова в тайгу подался. Долго не было – пришел ни на следующий день, а на после следующий. Валя уж волноваться стала. А Петр не просто ходил – кабанью семью выслеживал, да в ямку заманил секача, кабаниху и десять поросяток. Задержался, потому что сани для перевозки мастерил. Насилу дотащил до дому добычу.

Сразу и закоптили. Ночью ставили на озеро большую сеть. Да утром еще с соседскими бабами и дедами пошли бреднем рыбу вести. Наловили столь много, что свою долю вдвоем с Валей и в два ножа пластали часов пять, солили, вывешивали вялить на солнце. Кошки на дармовые кишки сбежались. Рядом лежат, лениво на развешенную рыбу поглядывают. Уж и не трогают. Обожрались!

А ввечеру, когда все на покой подались, Петр еще дров привез из лесу, и конуру срубил Барбоске новую. В сени ввалился, когда все спали, зашептал:

- Валюш! Хорошо то как! Ночь! Звезды! Пойдем во двор!

- А дети?

- Спят. Пусть спят. Пойдем!

- А проснутся?

- Так и ничего. Пойдем. Душа просит!

Долго их не было. На дворе то смех, то стук. Вася терпел-терпел, вышел во двор за родителями.

Луна горела, как фонарь, закрытый рукою пополам.

- Ших-ших, - услышал он характерный звук во дворе, а за ним смех матери:

- Петя! Шибко торопишься!

- Ших-ших, - звенела пила. Полешки один за другим отскакивали от нее.

- Устала? – спросил ее Петр.

- Куда устала? Я всю ночь так могу! С тобой работать – радость одна!

И снова: ших! Ших!

- Смотри, каки звезды то! Звездыыыыы! А дрова то каки красивы – глаз не оторвать! Ты гляди, Валентина, гляди! Береза то бела как ночью! И прет из нее жизнь белая! И лопаются верхние кожицы. А запах то сладкий Валя, запах то сладкий! Родина, Валя так пахнет! Березовыми дровами!

Вася уж устроился опять на печи, когда мать с отцом тихонько вошли в избу. Загремел ковшик, и шумно в горло отца полилась вода. Вася видел по белкам матери, как неотрывно она на него глядела:

- Знашь ли Петя? Петя? Знашь? Буду я тебя любить до гроба, Петенька!

- Слова – страшные каки говоришь, Валя. Зачем? Ведь, как скажешь, так и будет!

- Я мало говорю, ты ведь знашь! Знала я, что ты придешь, Петенька! Знак мне был!

- Какой?

- Уголек в чемодане с пеплом загорелся! А еще с неделю назад, полешко, что лежало давно-давно с зимы еще, проросло! Поверишь?

- Как не поверить?

- Прям листочек зеленый с него вылупился!

- Чудеса!


***

А утром чуть продрал глаза мальчуган, отец уж во двор принес борток из лесу дикого меда, что отобрал у пчел. Рассказывал, как в дупле у липы придорожной видел, когда ехал еще, а теперь вот выкурил пчел дымом старой ели и, выливая мед в две трехлитровые банки, довольно ухмылялся в усы свои смешные.

Удивлялся Вася, откуда у отца столько силы, смекалки, находчивости? Будто не один он с войны пришел, а целый взвод солдат!

А Валентина потупила взор, предчувствуя разлуку. Заворачивала в дорогу на завтра сушеные грибы, ягоду, вяленую рыбу, сала дикого кабана, выпаренной в печи моркови…

- Ничего, не печалься жена! Повыкуриваем мы скоро немца, что тех пчел! Уж в таких переделках были, а остались живы…

Мед в деревне считался сильно большой редкостью во время войны, впрочем, как и сахар, как и соль. Но жителям этих дальних деревень везло больше, чем другим. Рядом было соляное озеро, где этот ценный продукт можно было черпать со дна лопатою, если умеючи.

Половину последнего дня и потратил Петр с Василием на добычу соли. Выложили во дворе на просушку. Тем временем Валентина уже напекла подорожников. И, пока они были горячими, пошли родители на могилу деда Василия. Разломили калач на бугорке, чтобы пар дошел до рая небесного, и, чтобы помог сей почтенный предок в делах этого света на том.

Поклонился в пояс Петр могиле, и с сердцем произнес:

- Дед Василий! Помоги вернуться! Помоги дорогу домой найти после войны!

Так шесть дней отпуска пролетели, как один. А на седьмой рано-ранешенько ушел отец. Никто не увидел как. Спали еще детки. И спала Валенька.


Глава тридцать седьмая

ЛУННЫЕ ЛЮДИ ТРЕБУЮТ ДУШ


Там, где гуси-лебеди летели, радуясь, что края родные видят, пень березовый истекал соком. Образовалась наледь горбом этих березовых слез. Суровая Сибирь по весне к лету оттаивала с трудом.

- Вик! Вик! Вик! Вийййййюю! – чайки с гусями перелетными здоровались у озерных берегов. Вожак у тех гусей-лебедей впереди:

- Курлы-курлы, - им отвечает чинно.

- Кур-Кур-Кур-Курлы-Курлы-Курлыкилы! - Вторят ему собратья. Радуются. Не знают, что земля эта погибель им готовит. Ведь за леском поджидают изголодавшиеся за зиму охотники.

Земля упруго пружинила. По ней шел знакомой дорогою капитан в сопровождении сержанта. Вся грудь у капитана в орденах. Вся пробитая, как решето. Живого места нет. От легких одни корешки остались, да душа, рвущаяся туда, где звезды такие как надо. Душа держалась в нем на любви, да на честном слове.

Не поверил доктор, что капитан Петр Тишков дышит. Не понял, чем можно дышать в той пробитой груди. Но отпустил домой, дал в сопровождение сержанта…

На гимнастерке пот, застывший годовыми белыми кольцами сражений ли, бед. Много тех колец. Не отстирать. Ведь на поле боя год идет за четверть века! Столько же лет срубленной старой березе, что плачет, его встречая, заледенелым пнем.

Подошел к ней капитан. Присел рядом на траву передохнуть. Усадил подле и сержанта. Задымил махрою, хотя строго настрого доктор наказал: не курить!

- Ну что ты, милая, плачешь? Не плачь! – прикоснулся губами к ее слезам березовым. Они растаяли, - сладки каки у тебя слезы-то, ласковая моя, - погладил он пень.

Сержант тревожно глянул, не сходит ли капитан с ума. Но вроде, взор ясный. Успокоился.

А по травинке на тонких еле видимых серых ножках нес капельку яркой крови в брюхе не то клоп, не то паучок, какая-то странная букашка. Ногтем бы дотронуться – и нет его. Но Петр оставил паучка на травинке.

- Дын! Ды-ды-ды-дын! Дын! – нежно пропела дикая болотная птица, его встречая.


***

Приснился сон, что умер ее Петр. И так уж она плакала во сне! Так уж плакала! И проснулась – плакала. И уснула в ночи снова со слезами. И снова сон снится. Будто старец белый-белый, кудри кольцами, льняные, рубище схвачено пояском вышитым. Склонился к ней и говорит:

- Не сон это. Умер твой Петр. Готовься Валентина остаток дней одна скоротать. Такова твоя доля…

И снова проснулась Валентина. И снова плакала. И не уснула больше, до петухов промаялась. Встала. Тесто поправила. Стала хлеб замешивать на простокваше. А руки не держат. Падает хлеб из рук.

В доме тишина. Спят еще все. Вдруг побелка обвалилась с печи.

Тесто на окно отдыхать поставила Валентина. В огород вышла. Кур покормила. Воды принесла. А время, что смола тянется на зубах. Навязло ждать. И сил нет. И зарыдать бы. Но уж и не плачется.

Тревожно день восходил. Все грядочки до единой прибрала, очистила от сорняков. Вдруг женская тоска истомой от живота по ногам скатилась. Уловили завитки волос на затылке его шаги, приближающиеся к деревне. Петр! Это Петр!

- Матушки свет ты мой! – заголосила Валентина, бросилась на встречу, еще не видя его, но чувствуя.

От бега дорога подпрыгивает. От слез уж и не опознать его родного лица. Обхватила сильно, больно. Застонал Петр.

- Живой я. Живой. Вернулся. Пришел. Теперь все будет хорошо. Ну, не плачь! Не плачь родная! – отстранялся израненный капитан, с трудом терпя боль объятий. - Не плачь, говорю, - рявкнул наконец, чтобы баба успокоилась.

Валюшка засуетилась. Бабы повысовывались из каждого двора. Крик по деревне пошел. Вопли. Стоны. Сопли. Вася босой выбежал, на шею отцу кинулся. И не отходил уж совсем.

Валюшка из печи хлеб доставала румяный да свежий, кашу, щи, рыбу… А Петр все рассказывал. А Вася все слушал. Как там на войне…


***

Петр проснулся. Тихо в избе. Валентина лежит с краю кровати. Молчит в темноте. Что же тревогою перехлестнуло сердце?

И снова этот странный звук, от которого он проснулся:

- Кап! – а затем снова: Кап! Кап!

- Ты плачешь, милая?

- Нет-нет, Петенька, - с готовностью отвечает Валентина, - это, наверное, дождь за окном.

Петр встал, зажег лампу поярче. На столе лежала стопка его писем с фронта, политые слезами похоронки и извещения. Он сгреб их разом в кулак, отворил заслонку и бросил в догорающие угли.

Письма вспыхнули. Валентина взметнулась к печи, но было уже поздно.

- Не надо, Валентина письма хранить. Я же вернулся. Живой вернулся, - говорил Петр строго, желая обмануть судьбу, хотя бы так.

Два долгих месяца за ним ходили, как за ребенком. Он чудил. Заговаривался. Тело отказывалось слушаться. Приговор врачей, написанный на карточке в истории болезни, поверг Валентину в полное отчаяние. Да. Петр вернулся. Но был уже не работник. Даже говорил слабо-слабо. Песен не пел. Шуток не шутил. Очень долго и подробно Васе рассказывал о жизни. О других странах, городах. О войне и сражениях. О друзьях.

Валентина плакала, чтобы он не видел. Каждый день плакала. Прождать всю войну, надеясь на помощь. Прождать, надеясь на любовь. И на жизнь, которая может вот-вот наладиться.

А в то утро поняла, что Петр последний день по земле ходит, потому что Барбоска завыл в землю, а в окно залетела неведомая птица, три раза облетела горницу и выпорхнула обратно в распахнутую дверь.

- Ну что ты стоишь надо мною, Леньк? – спросил он Валю, подошедшую к его постели, явно заговариваясь, - С дубиною пришел, паскудина? Жди, жди! Не долго тебе осталось. А как приду, я те и на том свете вмажу про меж глаз так, что фамилия закружится…

Петр попросился в баню днем. Сам себя помыл. Барбоска сторонился его, хотя раньше все ласкаться лез. Оделся Петр в чистое. И… устал. Прилег прямо на лавку, воды попросил.

А когда Валентина кружку его армейскую с водою подле поставила, прощаться начал:

- Мать Сыра Земля, прости меня и прими! Прости, вольный свет, батюшка! Прости меня, Валенька! Ждала ты меня здесь. А я тебя на том свете сколь хошь дожидаться буду. Не плачь! Сына береги!

- И ты меня прости, согрешила я с тобой! – поцеловала его жена.

Глаза закрыл Петр. И умер.

В кружке вода как-то странно булькнула. Будто душа омылась, чтобы пред ангелами предстать.


***

Вася замер пред гробом отца. Одежда на покойном тревожила своей торжественностью. Такую не носил Петр при жизни. В ее ли опрятности? Новости? Выбритости лица эта тревожность? Ведь Петр запомнился Васе до живой живности пахнущий теплым солнцем. Теперь же запах лунной холодности заполонил избу. Надо же! Холод смерти тоже имеет свой запах!


***

- Кто придумал этот серый мир без тебя, свет мой, ласковый? Господи, Светлый Ангел! Прости мою душу грешную! Не помню, как молиться. Не знаю я… Господи! Нет-нет! Я ничего не прошу, Господи! Прости мои слезыньки! Прости, что пришла к тебе, царю небесному малая козявка ничтожно дрожащая. Ничего мне от тебя не надобно. Просто хочу отмучаться. Забери жизнь мою совсем, как и дал. Забери-убей. Не хочу жить. Не могу жить! Нет никакой силушки. И воли нет. И смотрят всю жизнь на меня, как на выродка. И нет плеча родного, чтобы в жилетку покаяться. Боль утолить и печали. Открыты глаза мои – в них слезы! Открыто сердце мое – в нем слезы! Открыта душа моя – в ней – ты, Господи, светлый Ангел! Прости рыдания мои, Господи. Смиренно сижу у ног твоих. Прошу и молю смерти. Да на кого ж ты меня покинул Петенькаааа! Забери меня с собой! Не оставляй!...

Так стенала Валентина вечерами, билась в истерике о кровать, обмакивая подушки слезами.

Маленькая, ростом с полтора метра, да беременная, днем пахала в колхозе. И впрягали ее в ярмо вместо лошади вместе с другими бабами наравне. Там же на пашне и родила. Там же на пашне ребеночек умер.

Беда пришла не одна, а целой стаей своих паскудных подружек. Ваня ночами биться стал. Задыхаться и умер тоже. Говорили бабы – «родимчик его забил».

Тут же на деревню обрушилась новая напасть – коклюш. Наденька заболела, да и умерла.

Заболел и Вася.

Пришла Пистимея в дом к рыдающей Валентине.

- Видно за грехи Петра, за убиенных его врагов мстят нам Боги, - произнесла приговор внуку вместо помощи, - говорила я тебе, не называть Василием, как Василием назовешь – все смертники! Ты его в сени выстави. Пусть отходит себе там. Не ровен час сама заразишься, - добавила она и вышла вон.

Валентина так и зашлась снова рыданиями. Но свекровь послушалась. Выставила Васю умирать в сенки.

Да столкнулась лицом к лицу с матерью Капиталиной. Видя свою заплаканную дочь в таком тягостном положении, ничего не сказала мать. Волоски Василия срезала, завязала веничком. Дома в купель вощечок с волосками бросила. Не потонул он, а поплыл по купели. Достала она из сундука старый свой гребень серебряный. Подалась в Белогорье искать защиты Любомира. Помощи просить.


***

Коклюш, он вообще-то и без врачей лечится. Если по утрам дышать сырым туманом. И не кашлять много. Вася и дышал. Умирая слышал, как пришел в дом незнакомый седой кудрявый дед в белой рубахе. Сел пред Валентиной. В глаза глядит с осуждением. На щеках желваки шевелятся.

- Ну, сказывай! Как ты до того довела, что всех из жизни своей повывела и мужа и детей? – с осуждением спрашивает.

Валентина от обвинения такого снова запричитывала, сидит, качается, нос в платок уткнула: - Ойййй, не хочу жить! Петенькаааа! Забери ты с собой мою душу грешнуююююю!

- Все ясно! – рубанул дед по столу кулаком. А ну, дочь моя неразумная, рот закрой! Не зови смерть! Не вой, я тебе говорю! А то как вжарю вожжам по холке! – содрал он с нее тужурку, вывернул наизнанку, снова надел. – Носи так неделю! Поняла?

- Поняла, - хлюпая носом, послушно пролепетала Валентина.

- На какой телеге покойного Петра вывозили? Ну, говори скорей!

Валентина показала.

Вышел странный цыган в белой рубахе монахов во двор. Перевернул телегу вверх тормашками. Затем попросил у матери новое белое полотенце. Повесил его на ворота, в знак того, чтоб покойник пришел и утер свои слезы. Воды в чаше поставил на крыльцо, чтоб, стало быть, умылся.

Блины Валентину печь заставил. И первый блин не стал есть, а разорвал на части, разложил на окнах. Остальные соседям раздал на помин души.

Свечи на все четыре стороны возжег.

Могилы мужа и деток Валентины украсил цветами, и хлеба свежего только испеченного на них разломил. Водички на каждой оставил. Баню велел затопить, но мыться тоже не стал. Оставил для духов на этот день и мыло и полотенце.

Взял полено, обмотал его пеленкой и бросил на ночь во двор, чтобы на него светил месяц, чтобы Вася поправился. Цыган объяснил это Валентине так, что луна пьет жизнь человека. И Васю сгубила тем, что он спал у окна, луна его и засветила. А теперь лунные люди душу его требуют. Утром то полено в костре сжег. Наказал, уходя, чтоб сама она больше не выла и не звала к себе мужа. И, чтоб не работала, как проклятая. Себя берегла.

Василий видел сквозь сон выздоровления, как мать вместе с тем странным цыганом занесли его обратно в избу. И мужик в белой длинной рубахе на прощание поцеловал Васю в лоб, точно дед родной. И полынью от него потянуло ветряно-сладкой.



ЧАСТЬ пятая

ВОЗВРАЩЕНИЕ СЛОВА

ДЕТИ НЕВЕРИЯ


Глава тридцать восьмая

ПШЕНИЦА ДО САМОЙ ГРАНИЦЫ


- Где уж нам уж выйти замуж, нам уж так уж, как-нибудь, - бродила по деревням поговорка. И то – на деревню то на каждую по три мужика, да два из них калеки.

Остались бабы, старики, а еще мальчишки.

Они прорастали после войны, как упрямые крапивные побеги на местах пожарищ. Все одинаково сиротливы, но по-разному не принимавшие жалости, они искали, мечтали, вкалывали. Только в отличие от солдаток, обрубленных от своих мужей, у них было светлое будущее.

За старым сараем Вася приглядел себе тайник: кучу прошлогоднего навоза, прикрытую жестяным листом. Там каждый день случалось что-нибудь новое! Муравьи тащили в свои домики хвосты ящериц. Из круглых опарышевых шариков нарождались жирные пузатые гусеницы жуков-насорогов. Из яиц – маленькие ужата. А взрослые ужи сбрасывали кожу, цеплялись зубками за выступы того самого жестяного листа и выворачивались наизнанку через рот. Кожа ужей оставалась лежать пустыми длинными полиэтиленовыми пакетами. В них видны били все ячейки змеиных чешуй, и даже глаза! Кож иногда было несколько. А Вася уже фантазировал, что в их навозной куче вылупился маленький змей-Горыныч!

Где-то лет с 11 до 14-ти он рассказывал соседским ребятишкам экспромтом сказки на три-четыре вечера с продолжением. По вечерам они забирались в отдушину старой церкви. Ребятишки хлюпали носами, и от страха прижимались друг к другу.

Откуда брались эти сказки? Неужто и вправду из навозных куч? Да-нет. Впитывая в себя рассказы баб и дедов, и преобразуя их, как стекло преломляет солнечный луч, Вася менял мир своим воображением, додумывал, давал жизнь тому, что умерло, как казалось ему: несправедливо, продолжал, что было писано на роду.

А когда шел к тете Проне в красивое село Гренадеры, и гудели трактора, ему казалось, что это шум прибоя, и не березы колышутся на горизонте, а солнце рождает морские миражи волн.

И все виделось в необычном плане отрочества. Шла ломка характера, воспитываемого на будущею взрослость.

Возле дома тетки уже ждали его ребятишки. Гурьбою побежали к озеру. Разделись. Попрыгали в воду, как лягушата. А Вася остался на берегу. Ждал. По дороге сюда он вообразил себе, что увидит необыкновенного деда и будет с ним разговаривать о чем-то важном.

Самое невероятное, что через некоторое время, дед действительно показался из-за ближайшего леса. Подошел к детворе с батогом своим. В руках березовый туесок с грибами, накрытых тряпицею. Разделся. В воду булькнулся. И Вася за ним. В такую жару, какая бывает в тех широтах Сибири, искупаться в озере – милое дело! Войдешь в воду, как в парное «царстие небесное», а выйдешь – солнце ласково пригреет по-отцовски.

На небе затарахтел кукурузник.

- Не правильно машину сделали! – вздохнул дед, глядя на самолет.

Ребята разглядывали деда с интересом и уважением. Дед был столь огромным, что каждый ему ростом - чуть ли не по колено. Разговаривал дед с ними, как со взрослыми, внимательно смотрел. А бороду отрастил столь пушистую, что в той бороде мог один ребятенок спрятаться!

- А как надо? – спросил Вася смело.

- Он выталкивает воздух, а должон пропускать пространство. Впереди нужно вакуум пускать. Вот тогда можно до любой планеты за несколько часов долететь!

- И до Солнца?

- Хых! – крякнул дед, - до Солнца сложно!

- Почему?

- Расплависси! Дюже жарко!

- А-а-а-а! – протянул Вася разочарованно, - А до Луны?

- А до Луны можно. А ты чей такой бойкий? Неуж Тишков?

- Тишков, - кивнул Вася, - Василь Петрович!

- Да вижу, что Петрович! А я дед Александр. Ну да, Бог тебя благослови! – приложил он свою огромную легкую ладонь ко лбу ребенка и пошел обратно в лес, батогом о землю стукая.

В деревенской школе учился Вася до 15 лет. Деревню ту называли по-разному, кто Нечаевка, кто Учанка. Он не умел ходить. А только бегал. Поэтому, когда пошел в Железнодорожное полувоенное училище города Кургана, где ходили строем, постоянно наступал на пятки впереди идущему.

Строем его ходить, конечно, научили. А еще Вася с удовольствием занимался боксом, пел в хоре, бегал на длинные дистанции и прыгал с парашюта.

Его любимым увлечением того времени стал духовой оркестр. Васе доверили короткую красивую трубу. Определили в самый первый ряд среди двух батальонов в черных училищных шинелях с блестящими пуговицами. И город Курган с тех пор часто слышал бравые марши в исполнении Тишкова Васи. Площадь в Кургане в два раза больше чем в Москве.

И вот, прошли они однажды с маршем, и слышит Вася краем уха смех. Оглянулся – а он учесал на два метра впереди оркестра!

Два года пролетели, как один день. И на два месяца Вася сдал экзамены раньше, потому что вся молодежь страны ехала на Целину!

Их провожали. В последний раз прошел он в оркестре, и его короткая красивая труба играла вместе с остальными марш «Прощание Славянки».

И комок подкатывал к горлу, потому что отца, и еще целый эшелон таких же бойцов провожали они с матерью со станции Копьево. И в мае сорок пятого эшелоны также возвращались, но сходили с эшелонов один-два. И все это под тот же марш…

А теперь на целину рванулось все поколение. Вся новая поросль.

Вася вез на целинные земли неоценимую закалку: его научили ремонтировать железо, улучшить или делать детали заново по образу и подобию, его научили и геометрии и обработке метала и всем приемам кузнечно-такарно-слесарного дела. Десятки профессий, полученные за короткое время и освоенные, дали основы и очень пригодились в будущем.


***

Так как юнцам еще не исполнилось18 лет, то их на год отправили в Шадринское училище механизации. Неделя теории и неделя практики. Через реку – совхоз, где сохранили все виды техники – старые трактора типа Фордзон, комбайн Коммунар, трактор ЧТЗ гусеничный. И будущие целинники в зависимости от времени года работали на разный манер. Зимой, естественно, на ремонте, а так как они умели все, то сразу стали механиками, ремонтировали моторы. За год учебы стали специалистами широкого профиля, уже имевшие специальность, и когда приехали на целину, то практически могли работать на любом агрегате, его ремонтировать, как в полевых условиях, так и в мастерских. Многие стали бригадирами, механиками.

В совхоз Еланский прибыло вместе с Василием 12 человек. Их встретили сорок новых тракторов ДТ-54! В ту пору это была совершенно уникальная и многоцелевая машина и очень надежная.

И сразу их бросили на прорыв. Ударились в работу, как в омут головой. Пришлось лихо с непривычки. Потом весело.

Ваня Манахов, к примеру, был таким маленьким, что не мог забраться на гусеницу трактора С100, и упорно не хотел менять старенькую шинель на куртку. Ну кто же в шинельке на тракторе работает? Директор был суровый человек и матом загнал его в мастерскую на вечный ремонт.

А Яше Белоусову сначала дали Т-24 - маленький колесный трактор-универсал. Так у него коленки были на полметра выше баранки, и все смеялись.

Сначала показывалась на горизонте лохматая голова Яши, потом коленки, а потом уж трактор.


***

А за Урал-рекой —

нарушит покой

лишь косяк лошадей.

Да песню седых ковылей

ветер затеет шальной.

Первая загонка —

до горизонта.

Первая землянка —

на двоих.

Вася писал стихи. Да, это были стихи, но какие-то не стихийные, дикие и бурьянистые, как ветра бескрайних новых земель.

Мы клали нежно в землю зерна

и, как детей, растили их.

Что-то получалось. Василий с трудом объезжал норовистую кобылицу с именем поэзия. То она у него мчалась вскачь, то галопом. И тоже не умела ходить, как Вася, а только бегала…

Глаза лишь закрою —

все поле мне снится:

пшеница,

пшеница —

до самой границы...

...И сердце заноет

подстреленной птицей.

Стихи он писал по ночам, когда разомлевшая от работы бригада засыпала в землянках под шальные рывки соленого жаркого ветра.

Солнце —

в зените.

Воздух —

как пламя.

Вянут цветы

на поляне.

Рокот моторов

зноем глушит.

Землю все больше

и больше сушит.

Скулит тревога,

тоска в печенках.

Дождя б...

дождя бы...

ну хоть немного.

Душем смертельным

хлещет светило.

В адской постели

хлебцу

могила.

Будь крепче железа.

Так Родине надо!

Ведь в черных сугробах,

как в гробе

зажата

надежда твоя,

тракторист,

и награда...

И первые слезы творчества катились у него из глаз. Вася прятал их от друзей и снова выводил непослушными огрубевшими от баранки и ветра руками складывающиеся рифмы. Он вспоминал, как тетя Проня однажды спасала его от обморожения. А он тогда был еще совсем маленьким. Тетя мазала его руки обратом, Вася плакал.

- Ты не правильно плачешь! – почти в серьез бросила на него взгляд Проня.

- А как надо?

- А вот так, - и тетя Проня пронзительно завопила, чем и рассмешила мальца.

Вася улыбнулся своим воспоминаниям.

Земля обнажила

и раны,

и кости.

У мертвого поля

завоешь от злости.

Потом вздохнул и выдохнул в едином порыве уже очень взросло:

И нас закружила

мужская работа.

Работа до боли,

до пота,

до рвоты.

- Кончай сопеть ты! Дай поспать! – подал голос со своей койки Володя Пудов, - Завтра суббота, день тяжелый, на работу выходить. Вот к вечеру и сопи. А в воскресенье подурачимся!


***

Володя Пудов и Валера Родионов по выходным дням организовали не то театр, не то цирк. Номеров было очень много.

Первым делом - гонка на тяжелом тракторе и прыжки в реку – чей трактор дальше нырнет.

Второе – они непонятно каким образом приучали заблудших в барак куриц по приказанию бессловесному нести им яйца.

В третьих - Валера мог гипнотизировать мух и брать их за задние лапки.

В-четвертых, в экстремальных условиях Пудов умудрялся одной чекушкой водки допьяна напоить бригаду, хотя сам пил не больше наперстка.

Но то, что однажды сотворил Вася, еще не удавалось никому!

В каждом человеке, конечно же, есть внутренние резервы, о которых он даже не подозревает. И вот, правление для заготовки сена выделило два колесных трактора. Стайка девчат помогала трактористам перетаскивать оставшуюся с зимы солому. Работа кипела весело.

Вдруг одна девчушка попала под копнитель и закричала благим матом.

-Назад! – крикнул Вася Валерке.

Но тот с перепугу дернул трактор вперед. Девчата шум подняли, крики.

Выскочил Вася из своего трактора, подбежал к соседнему, поднял его за передок и закричал:

-Убирайте ее!

А потом как пьяный зашатался, увидев перед глазами разноцветную радугу. Вспомнил про деда и про полеты на Солнце и про вакуум, который надо пускать вперед... Девчонка легким испугом отделалась.

Сколько потом парни ни пробовали трактор подымать, ни у кого не получалось. Не получалось и у Васи на театрально-цирковых представлениях.


***

-А вот, керосину ты кружку выпить не сможешь! – подначивал Володя крепыша Валеру.

-Я не смогу? Да, я пить умею, как зверь! Я бензина кружку выпью! Спорим на две бутылки?

-Да ни в жись!

-А тащи!

Налил Володька кружку бензина, Валера и выпил.

Выпить то выпил. Да, что-то у него в животе твориться стало. В это время в теплушку с «цирком» Вася пришел. Видит, сидит Валера, точно Будда, ноги под себя убрал, руки развел в стороны и дико глазами вращает. Кричит Володе Пудову:

-Беги за бутылкой!

На все вопросы Василия только мычит. Потом отдышался:

-Давай спички, фокусы показывать буду!

Дыхнул Валера на зажженную спичку – она и потухла. Дыхнул два – опять потухла.

Тут и Володя поспел. Собрались все ребята за стол. Смеются над незатейливым факиром. Водку пьют. Картошкой с салом закусывают. Курят.

В животе у Валеры – шурум-бурум. Тошнотики шевелятся. Бензин на волю просится, в виде ядовитых газов время от времени выходит.

И вдруг Володя чиркнул спичкой, аккурат в это время. Тут же над столом вспыхнуло голубое пламя. У Володи волосы загорелись. Не растерялся Вася, пиджак Володе на голову надел. Оно и погасло. Лишь брови попалило, да пиджак изнутри, как бы уже не новый стал.

Короче, отделались легким испугом. Только Валера до утра во двор бегал «желудок опрастывать». А утром, как ни в чем не бывало, сел за трактор. И дал две нормы.

Он и работать умел, как зверь.

Эти ребята двенадцать человек, выполняли 2-3 нормы за смену.


***

В шестидесятых у СССР был договор с Индией, и мы помогали дружественной стране специалистами.

Вняв призыву партии, сели Вася Тишков, Володя Пудов, Валера Родионов и Яша Белоусов на два мотоцикла и приехали в райком проситься целинниками в Индию. Все они были в то время партийными. Все работающими на тракторах бригадирами. Это как в авиации летающий командир.

Их с улыбкой и очень внимательно встретил бывший фронтовик, председатель райкома партии Иван Васильевич Романцов.

- Я бы вас, конечно, порекомендовал, но у меня лежит на столе список, все вы представлены к ордену Ленина.

Так их поездка сорвалась. Сорвался у Василия и орден Ленина.

Дело все в том, что еще в Шадринске, в совхозе «Завет Ильича» заслушивался будущий тракторист лекций академика Терентия Семеновича Мальцева. В то время на Целине с большим трудом внедрялся метод безотвальной пахоты, чтобы сохранить гумусный слой, а не пустить его по ветру. Вася ему так надоел тогда своими дотошными вопросами, что тот его запомнил.

Гумусный слой в степи, где пахал Василий, самое большое составлял 8 см. А пахать заставляли на 30 см, да еще с предплужниками. Верхний чернозем снимался и засыпался глиной в борозду еще на 20 см. И естественно, на этом месте ничего не могло расти еще долгие годы.

Василий, как сельский житель, тут же сообразил, что в данном случае очень подойдет метод Мальцева. Предплужники снял, глубину сделал в два раза меньше. Так и работал, пока не случился скандал.

Ехал мимо главный агроном такой же молодой человек, только закончивший на Украине сельскохозяйственный техникум. Замерил глубину пахоты Василия.

- Ты государственный преступник! Не соблюдаешь указания партии! – кричал он, перекрикивая шум мотора и вой ветра.

- Нельзя здесь глубоко забирать! Чернозем глиной зароет! – пытался объяснить Василий агроному свои действия.

- Ты меня учить будешь? Тракторист?

Тишковы народ горячий. Долго объяснять не любят. Тряхнул Василий кучерявым чубом, взял за шкирку агронома, головой в борозду сунул, и набил полный рот глины. Приговаривает:

- Ну как? Вкусна землица? А как ее зернышко есть будет?

Сбежал агроном сильно обиженный, сел на велосипед, а через два часа в поле собралось выездное заседание партбюро всего совхоза.

- Долой из партии! - кричал агроном.

- Как же ты себя ведешь? Разве можно так с начальством обращаться? – горячился председатель.

- Конечно! С такой глубиной пахоты можно и три нормы давать! – поддакивали трактористы-завистники соседних деревень, у которых на день выходило по полнормы.

А так как это шумное собрание проходило возле дороги, то проезжающий совершенно случайно в совхоз Еланский Тирентий Семенович Мальцев заинтересовался столь бурным собранием и сразу узнал Василия.

Вася сделал вид, что не заметил подходящего Мальцева и очень громко начал доказывать, что агроном не прав, а прав Мальцев, и надо делать только безотвальную вспашку.

- О чем сыр бор?- спросил знаменитый на всю страну академик.

- Да вот, партизан объявился, - ответил секретарь парткома.

- Ну и что будете делать с этим партизаном? – улыбнулся Мальцев.

- Лишаем ордена Ленина и исключаем из партии.

Мальцев сказал, что насчет вспашки Василий прав, а вот глиной агронома накормил напрасно, во всех случаях жизни нужно уметь пользоваться словом! Тем не менее, два наказания за этот проступок давать будет совершенно несправедливо, и спросил у Василия:

– Скажи-ка, Петрович, что тебе сейчас важнее орден или быть партийным?

- Ордена я еще успею заработать, а вот без партии жить не могу!

Таким образом, Василий остался без награды, а в совхозе Еланском на всех тракторах сняли предплужники.


Глава тридцать девятая

МОСКВА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ

Это был второй заход на целину. После армии.

Василий уже писал стихи, сказки и статьи в газету.

Он вернулся в Курганскую область подымать самый бедный колхоз имени Чапаева.

Так случилось, что три человека: Василий, председатель колхоза и бухгалтер - за короткое время сделали из беднейшего колхоза колхоз-миллионер. Это удалось благодаря строительству миниэлектростанции, внедрению метода безотвальной вспашки и другим нововведениям.

Секретарь обкома партии Виктор Сизов приехал в тот колхоз и говорит:

- Хватит, ребята, поработали на троих, теперь надо каждому по отдельности. Страна у нас большая. В ней активисты нужны.

Председателя отправили строить в район огромный птицекомбинат, бухгалтера взяли в область в комитет нарконтроля.

А Васю заставили принимать колхоз имени Чапаева. Заартачился Василий:

- Не могу я принимать колхоз! У меня всего образования то 7 классов!

- Завтра же езжай в район, сдавай экстерном 10 классов, дуй в Москву, поступай заочно в сельхозакадемию и принимай колхоз!


***

Москва показалась Василию маленькой, меньше родового куска земли, где находится озеро Инголь. Маленькой, домашней и совсем не страшной. Даже веселой немного. Ведь в Москве жили такие же люди, как и он, как и его целинные и армейские друзья.

Приехав, он сообразил, что Москва открыта для любых его возможностей. Можно конечно поступить в сельхозакадемию и до конца дней своих работать в колхозе имени Чапаева. Но почему бы с его направлением не попытать счастья и… в литинститут!

Заходит Василий сразу к ректору.

- Здрасьте, я Вася Тишков с Целины, приехал экзамены сдавать!

- Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек! Я очень рад за вас и уважаю ваше стремление сдать экзамены. Только у нас сначала нужно было в марте месяце предоставить свои произведения на творческий конкурс. А уж те, кто его прошел, допущены до экзамена. Так что, годок поработайте и в следующем марте присылайте что-нибудь, мы посмотрим и ответим – допущены вы до экзамена или нет!

И Василий пошел во ВГИК, где был в то время сценарный факультет, и снова прямиком к завкафедре профессору Кире Константиновне Парамоновой удивительно красивой, умной и талантливой женщине.

- Здрасьте, я п-п-пришел экзамены сдавать! – заглянул в дверь Василий, лихо заикаясь после контузии, полученной в армии.

- А кто ты? Да откуда?

- Вот высылал вам в марте месяце свои произведения, ответа не получил, и решил, что молчание знак согласия. П-п-приехал экзамены сдавать, - улыбается Василий в дверях своему обману, офицерскую форму поправляя.

Профессор сразу поняла, что Василий блефует, ведь это было написано в его глазах, и никаких произведений на конкурс он не высылал, но чем-то он ей понравился, этот чернявый молоденький офицер с загорелым лицом и сверкающим ласковыми огоньками взором.

- А у вас что-нибудь есть? – спросила она.

- Конечно! – расплылся Василий в улыбке. - И рассказ, и эссе и сказка, очень смешная.

- Рассказ не надо, - согласилась Кира Константиновна, - прочти сказку.

И Вася прочитал:

- ТЕРЕМ-ТЕРЕМОК.

Не в далекие времена, а в прошлое лето построили в нашем колхозе сторожку. Построили ее как раз посре­ди складов. Небольшая сторожка, да и предназначена она была только лишь для одного человека — сторожа. Сторож этот вскоре прорезал два маленьких окошка, застеклил их, навесил дверь и стал жить-поживать да склады охра­нять.

Много ли, мало ли времени прошло с того дня — стали на склады зерно под­возить. Появилась кладовщица. Подо­шла она к сторожке и спрашивает:

—Сторожка, сто­рожка, кто в сторожке живет?

—Я, сторож,— ответил дед, — а ты кто такая?

—Я кладовщица. Пустишь меня к се­бе?

— Заходи, места хватит.

Поселилась кла­довщица в сторожке. Подвесила шкаф для бумаг, поставила письменный стол — и начали они, стало быть, вдвоем хозяй­ничать.

Надо напомнить, что в нашем колхозе много автомашин и расположены они тоже на территории складов. Пришел однажды слесарь, чтобы эти машины ремонтировать. Походил он походил, посмотрел вокруг, узрел обжитое местеч­ко, и к нему:

— Сторожка, сторожка, кто в сторож­ке живет?

— Я сторож, — ответил хрипловатым басом дед.

— И я кладовщица. А ты кто будешь?

— Я слесарь, пустите меня к себе. Хоть и тесно в сторожке, но и его пустили.

Зашел слесарь, поставил вер­стак в углу, привернул к нему тиски. Затащил он с шофером в сторожку мо­тор и давай его разбирать по косточкам. Дед ворчит, кладовщица ругается, а слесарь знает, что люди они добрые и ворчат просто так, для порядка. Ну и стучит себе да клепает...

Мало ли, много ли времени прошло с тех пор, но пришла осень с колючими ветрами. Холодно стало на улице. При­ходят в сторожку механик и шоферы и просят, чтобы их тоже пустили. Посо­ветовались сторож, кладовщица да сле­сарь, решили, что бросать товарищей в беде — самое последнее дело, и пустили всех в сторожку. Много стало народу, но в тесноте да не в обиде. К тому же, на миру жить веселее. Слесарь стучит молоточком и песенки напевает. Шоферы анекдоты рассказывают про свою шо­ферскую жизнь. Кладовщица пирожками всех угощает. Стали они так жить-поживать да подумывать, как бы им печь сложить, чтобы тепло зимой было. Долго ли, коротко ли, но решили они позвать Гришу-печника. Пришел тот, посмотрел и принялся за работу, а все ему помогать стали. Девять дней и де­вять ночей делали они печь, наконец, сделали.

Всем была хороша печка: и с обогре­вателем, и с плитой, и с котлом для подогревания воды шоферам. Только было в той печи два недостатка: слиш­ком была она солидна (занимала пол­сторожки) и дым у нее шел не в трубу, не на улицу, а прямо в помещение.

Пожили так люди в сторожке три ме­сяца, две недели да один день и невмо­готу им стало. Внизу холодно, вверху дымно. Ходит дед-сторож по сторожке, натыкается в дыму на стол кладовщицы, на верстак слесаря, на ведра шоферов и ругается на свое житье-бытье. А тут, еще, как на зло, нагрянуло из района грозное начальство по пожарной линии. Дверь в это время была открыта, из сторожки валил дым, словно из паровозной тру­бы. Начальство пожарное хотело зайти в сторожку, но из нее еще сильнее по­валил дым, а потом показался дед-сторож с длинной палкой в руках, кото­рой он шуровал в печке.

Рассердился тут грозный начальник из района и запретил топить печь да еще обещал большой штраф наложить.

Жалко стало людям сторожа, да и са­мих себя. Собрались они вместе и стали совет держать. Долго совещались. На­конец, решили сломать печку, потому как она мешает их спокойному житью, да и раздоры пошли, а это уже совсем негодное дело. Нава­лились все дружно, поднатужились и ра­звалили печь по швам, на все четыре стороны.

Вместо нее поставили маленькую, же­лезную. Затопили эту «буржуйку» и се­ли вокруг нее: сторож да кладовщица, слесарь да механик с шоферами. Сели и задумались: «Долго ли еще им придет­ся вот так жить да маяться».

Три дня и три ночи думали, наконец, придумали: гонцов послать. Слесаря — в терем председательский, кладовщицу — в терем заместительский, шоферов с механиком — по селу народ скликать.

У всех сказок счастливые концы быва­ют. Сделаем и мы конец счастливый.

Собрались в выходной день все чест­ные люди нашего села во главе с председателем и его верным заместителем, засучили рукава и без всяких совещаний да собраний, постановлений да решений построили гараж шоферам, мастерскую слесарю, контору кладовщице.

А сторожка и по сей день стоит. Я иногда захожу в гости к деду-сторожу покурить махорочки и послушать старые сказки на новый лад.


- Ну что ж, неплохо. Совсем неплохо. Считай, что ты прошел творческий конкурс. Приходи завтра. Погляди там, в какой аудитории ребятки пишут сочинение…

Как это не удивительно, но все экзамены целинник сдал лучше всех. И поступил на сценарный факультет.

Так жизнь его резко изменилась. Василий Тишков стал профессиональным писателем.


Глава сороковая

СЛИЯНИЕ РЕК


Плацкартный вагончик постукивал свои вечные слова: «Когда же, когда, когда, когда же?»

Из Москвы в Сибирь ехала в нем молодежь, с немного приподнятым настроением, потому что, не смотря на мороз в 40 градусов, проводница жарко натопила титан, и все напились чаю! А кто и просто кипятка. Ведь праздник! День Советской Армии 23 февраля!

Томка сидела в одном из купе, коротая дорогу до Омска. На Томке была надета праздничная белая рубашка со шнуровкой, вышитая своими руками затейливым крестиком, скромная, но очень элегантная плотная юбка. Вокруг Томки постоянно вились какие-нибудь молодые люди, предлагая что-нибудь и услужливо улыбаясь. А она все еще была, как говорится, одной ногою в столице, а другою уже дома. Рассеяно не обращала на них внимания. И мысли сумбурно перескакивали с берега на берег – Европа-Азия. Да здравствует, Европа!

Она, эта Европа приняла ее хорошо. Томка поступила во ВГИК на актерский факультет. Еще бы! Ведь она знала много песен. Они с матерью, да и с Борькой часто пели и просто так и многоголосьем и акапеллой и под баян. Декламировала Томка лучше всех в своем районе. И внешние данные были у нее отличные. Точеная фигура, как у бабушки Марии Нарышкиной, высокая грудь, красивые ноги, тонкая талия, огромные синие глаза. Ровные в ниточку идеальные зубы. И две черные как смоль толстенные косы под попу длинной. Экзамены выдержала, где было 300 человек на место. В то время все хотели стать артистками!

Но, как говорится «выйти замуж – не напасть, лишь бы замужем не пропасть!», так и тут, поступить то она поступила. А вот выдержать жесткий прессинг актерской среды не смогла. Строгая была. Очень строгая. Не смогла позволить себе переспать с режиссером. Не выдержала, когда вернулась без предупреждения в общежитие, а на ее койке подружка занималась любовью с каким-то негром. Не нравилось ей ни пить, ни курить, ни хихикать, как дурочке, когда преподаватель шутил «соленые шутки». И в жар бросило, когда на пробах заставили ее поднять юбку выше, чем нужно.

Последней каплей было то, что более высокая ростом, но менее талантливая соседка по общежитию Алка, переспавшая за полгода со всеми, от кого хоть что-то зависело, получила роль в новом фильме, а Томке отказали.

- При твоем росте метр пятьдесят семь, можно забыть о кино. Такой рост только для театра, Томочка! – сказала снисходительно Алка.

И Томка забрала документы из ВГИКА. Послала телеграмму матери, что едет домой: «Вы простите, мама, но я вынуждена вернуться», на что Полина очень обрадовалась и выслала на дорогу денег.

Как ругала себя Томка теперь, что была к матери жестока тогда, когда нашла Полина после войны вместо погибшего Николая нового мужа, хохла по фамилии Зеркаль. Они с Борисом его тихо ненавидели. Это тетка Секлетинья сосватала хохла матери. Ее племянничек. Зеркаль был скуп, любил петь хохляцкие песни и есть борщ. Однажды мать осторожно позвала их с Борисом и спросила:

- Вы не против, если у вас родится брат или сестренка?

Они приняли эту новость в штыки. У обоих детей была просто истерика. И Полина пошла на аборт. Наверное, было поздно его делать. Поэтому операция прошла с большими осложнениями. У матери вырезали все по-женски. И она стала чахнуть на глазах. А потом ее отправили в деревню на парное молоко и сливки. И тогда мать сильно поправилась. Стала рыхлой. И уж не худела. Как Томка винила себя сейчас за это…

… Василий, еще когда садился в поезд обратил внимание на строгую и красивую девушку. Иногда проходил по вагону мимо, но подле нее постоянно крутились какие-то молодые люди, и он не смел подойти.

« Когда же, когда, когда, когда же?» - выстукивали настойчиво колеса.

Поезду до станции Петухово оставалось всего полчаса, когда Томка оказалась вдруг одна, и Василий решился подойти и заговорить с ней.

- Здравствуй.

- Здравствуй.

- А мы где-то встречались!

Она улыбнулась и кивнула своим царственным жестом в знак разрешения, чтобы Василий присел рядом.

Они поговорили, время пролетело незаметно, и поезд остановился.

На станции Петухово обычно поезд стоит 2 минуты.

Василий схватил чемоданчишко, набросил на ходу шинель и выскочил на мороз безо всякой надежды на новую встречу.

Пошел на станцию. А поезд стоит.

«Ну не зря же он стоит!» - вдруг подумалось Василию.

Какой-то бабке он отдал чемодан и бегом обратно.

А Тамара в тамбуре, и как будто тоже ждет его.

Что самое удивительно в этом мире: две минуты остановки почему-то заменились сорока минутами. Молодые люди успели замерзнуть. Но, говоря ни о чем, они сумели сказать друг другу главное, что было в тот миг для каждого из них.

И что уж совсем невероятно - Тамара даже умудрилась дать Василию то, что раньше не давала никому - свой домашний адрес.

И это была ее стратегическая ошибка, а может быть, главное достижение в жизни. Разве можно давать мастерам слова свой адрес? Ведь словами они умеют проникать в самую душу, так и оставаясь в ней навсегда!


Глава сорок первая

НЕГРАМОТНЫЕ ГОЛУБИ


Из Москвы письма шли до далекого сибирского города Омска. А там уже их читали всем семейством. И Томка жила от письма до письма.

В это время Москва сбрасывала с плеч первые цепи сталинской эпохи. Зарождались новые смелые мотивы в поэзии, прозе, исторических фильмах. Запускались спутники. Готовился к полету первый человек.

В самом же ВГИКе лекции по литературе вел знаменитый Григорьев. Вот только Василий сегодня его не слушал. Он собирал к печати первый сборничек рассказов «Неграмотные голуби», в тоже время дописывал письмо Томке, одновременно отвечая на вопросы Тамары Семиной и Игната Пономарева.

- Васьк! А Васьк! Как поправиться? Мне роль дали. А я тощая, как хрущевская колбаса!

- Семечки грызи, - заблестел Василий белозубой улыбкой.

- Ты точно с ума сдвинулся, – доставал его Игнат. – Тебе здесь девок мало? Вон Томка Семина, главную роль получила! А Светка Светличная! Или нет – лучше все же Жаннки – Болотова или Прохоренко!

- У Прохоренки Ивашов есть!

- А Лариска Лужина?

- Игнат, ты что не помнишь Лариска рассказывала, как она на Новый год весь стол, все десять африканских бифштексов слопала? Я ж ее не прокормлю! – сверкал Василий зубами.

- Из малинника уехал в тьму таракань, чтоб жениться! Ну ты болван!

На заявление Игната Василий без слов показал фото новоиспеченной жены. На фото Томка была идеальной красавицей с двумя черными казачьими косами. Строгим взглядом.

- Ааааа, - ну тогда другое дело, - понимающе развел руки Игнат, проникнувшись глубочайшим уважением, но приставания свои не кончил, - все равно не пойму, какая муха тебя укусила, подождал бы сдачи диплома!

- Да, понимаешь, Игнат, приехал я к себе в деревню. Жара стоит вязкая-вязкая. Походил – походил. Лениво поглядел на огород. Скушно мне стало. Я и сказал матери, что жениться еду.

- А как предложение делал? – спросил уже с любопытством Илья.

- Как? Как? Да никак. Спросил: выйдешь за меня? Она ответила: выйду.

- Да? И всего-то! Тоже мне, предложение «великого» писателя…

Друзья не заметили, что их разговор слушает подошедший профессор. Уловив на себе их виноватые взгляды, он выразительно промолвил:

- Вы счастливые люди! У вас такие удивительные преподаватели по всем предметам! Они высокообразованные, литературно, в искусстве, в истории, и самое важное, что они очень образно говорят, чтобы донести до вас совсем лопоухих самое важное: непреходящие истины, что вы просто слушайте их и учитесь русскому литературному языку…

- Поедем в субботу к Паустовскому в Торусу, – шепнул Василий Игнату, когда отошел профессор, - я договорился. И еще Ваську Шукшина можем взять!

- Так ты уже был у Константина Георгиевича?

- Конечно, был! И рассказы ему дал для рецензии! И повесть твою. И «пиессу» нашего Васьки. Он обещал почитать.

Паустовским Василий восхищался всегда. Однажды он прочел в каком-то журнале его фразу о том, что проза, если она настоящая, должна быть такой же красивой, как поэзия. И даже еще лучше! Эта фраза запала в мозг. Буравила. Не давала покоя. Молодые писатели сценаристы теперь друг перед другом искали новые слова. И радостно хвастались, если находили что-то необычайно точное, яркое.


***

- Желание необыкновенного преследовало меня с детства. Мое состояние можно было определить двумя словами: восхищение перед воображаемым миром и – тоска из-за невозможности увидеть его. Эти два чувства преобладали в моих юношеских стихах и первой незрелой прозе, - говорил Константин Григорьевич Василию и его друзьям, коих он затащил к Паустовскому в Тарусу на чашку чая.

- А кто из писателей оказал на вас наибольшее влияние? – не унимался самый бойкий из всех Илья. Он имел на это право – у него уже вышла повесть в журнале, а «пробы пера» обоих Василиев робко лежали на столе Паустовского в рукописях, поэтому Илья Пономарев считал себя крепко стоящим на ногах.

- Грин! Конечно Грин! Я и первый свой роман «Романтики» начал писать под впечатлениям от Грина.

- Но вот вы столько поездили по разным странам и по Союзу. Где лучше всего? Здесь, на Оке, в Торусе? – спросил совсем не в тему Василий Шукшин.

- Да. Здесь души русских людей живут, наверно. Самое большое, простое и бесхитростное счастье я нашел в лесном Мещерском краю. Счастье близости к своей земле, сосредоточенности и внутренней свободы, любимых дум и напряженного труда. Средней России – и только ей – я обязан большинством написанных мною вещей. Я упомяну только главные: Мещерская сторона, Исаак Левитан, Повесть о лесах, цикл рассказов Летние дни, Старый челн, Ночь в октябре, Телеграмма, Дождливый рассвет, Кордон 273, Во глубине России, Наедине с осенью, Ильинский омут…

Молодые писатели потупили глаза, пили вдумчиво чай. Уважительно поглядывая на корифея русской прозы. Мечтая когда-нибудь стать с ним на одну планку.

- А вы теперь после газеты «Правда» чем занимаетесь? – протянул скромно руку за маковой баранкой Илья.

- Да вот, готовим сборники демократического направления «Литературная Москва» и «Тарусские страницы». Пишем письма, коллективные просьбы оформляем в партком за литературную и политическую реабилитацию гонимых при Сталине писателей – Бабеля, Олеши, Булгакова, Грина, Заболоцкого.

Илья краснел от вопроса, который хотел задать, но все боялся. Ему было известно, что Паустовский уже прочел и его повесть «Гриневские угли», опубликованную в журнале «Сибирские огни», и рассказы Василия Тишкова и пьесу Василия Шукшина. Наконец, он решился:

- А вот сейчас, конкретно сейчас. Кого бы вы могли назвать мастерами современной прозы?

- В России есть семь писателей, владеющих русским языком практически безупречно. Это – Владимир Солоухин, Василий Тишков, Виктор Астафьев, Степан Писахов… - Паустовский назвал еще троих, но среди них не было ни Игната Пономарева, ни Василия Шукшина.

После этой знаменательной встречи Игнат очень расстроился. Запил. Шукшин напротив стал относиться к себе требовательней. А Тишков еще не осознавал, что в его руках мощное оружие и возможности.

Забросив несколько сигнальных экземпляров книжечки с рассказами в чемодан, он оставил ВГИК без сожаления. Томка уже была на сносях. Он отправился на роды в Омск. После рождения Ольги получил направление в Дагестан, потому что там ему пообещали дать квартиру, и, забрав семью, вскоре оказался на Кавказе.


Глава сорок вторая

ДАГЕСТАНСКАЯ ПРАВДА


«И, если мой огонь погас,

вините не меня,

а тех, кто столько много раз

сидел вблизи огня».

Расул Гамзатов, перевод Василия Тишкова


Василия и Тамару встретил вольный ветер гор. Долгожданное упоительное солнце Кавказа. Легендарный край «целинных и залежных земель для литератора» древних легенд, тостов, притч и сказок!

Василия взяли на киностудию. И сходу поручили делать документальный фильм о Дагестане. А после фильма он получил место заведующего отдела прозы в газете «Дагестанская правда». Томка забеременела вторым ребенком. Но скрывала это от матери. Писала ей в Омск, что все хорошо.

На самом деле, в городе Орджоникидзе для рождения детей не было никаких разумных условий.

Семья Тишковых снимала одну комнату в 10 кв. м. на земляном полу у чечено-ингушей. Хозяйка Фатима управляла саманным домом. В такой же небольшой комнатенке ютились на соломе земляного пола одиннадцать ее родных детей. Но в том доме были и другие комнаты. Спальня Фатимы – скромная коморка, но пол дощатый, крашеный. В комнате без окон – табурет и кровать, покрытая протертым стареньким ковром с оленем на рисунке. Еще была кухня. Она представляла собою низкое помещение с глиняным подобием очень низкой печки. Вместо окон – пустые квадраты, в которые заглядывали листья виноградной лозы. На кухне воровать было нечего, поэтому она одновременно служила и верандой. Фатима разжигала печь кизяком и хворостом, найденным в горах. Накаляла до красноты огня. И прямо на глиняном поле быстро и ловко пекла тонко раскатанное тесто. Получались лепешки. Там же на кухне она иногда разводила большой костер, чтобы варить хинкал. Это готовилось еще проще. В большом кагане часа два варились бараньи кости. И после в них забрасывались нарезанные кубиками куски тугозамешанного теста. В доме Фатимы жил, кроме постояльцев, древний дед с историческим именем Гамлет. Его комната всегда запиралась на ключ, но пахло оттуда эвкалиптовой свежестью горного чебреца. Он почти не говорил. Но его часто звали в гости другие жители города Орджоникидзе – то на свадьбу, то на дни рождения, то на похороны. Дед получал самое почетное место среди других аксакалов. Когда женщины приносили в мужскую комнату плов или жареного барана, дед хитрил. Выбирал самый большой кусок мяса. Он слегка надкусывал его и прятал в огромные рукава своей бурки, а когда приходил домой, ребятня уже ждала деда у порога. И Гамлет доставал по очереди каждому недоеденные косточки с мясом на них к восторгу внуков.

Один раз в неделю с утра появлялся муж Фатимы Аслан. Вот тогда то и открывалась самая главная в доме кунацкая комната. И Василий, и Тамара могли видеть в проеме двери, как там все интересно устроено. Две роскошно убранные кровати были всегда идеально застелены кружевными шелковыми накидками. Горы пуховых подушек возвышались над ними. По стенам развешены богатые ковры персидской выработки, но и они не были так ценны, как прикрепленные к ним серебряные рога, мечи и другие украшения. У Фатимы голос становился вдруг сладкий и ласковый, тот час она брала серебряный кувшин и сама шла за чистой водою на горный источник. И уж из той хрустальной воды готовила кофе, как любил Аслан. Гоношилась с пловом. А потом на растительном масле жарила национальное блюдо – уголки. Тонко раскатанную лепешку она посыпала сахаром, складывала вдвое и еще раз раскатывала, резала на треугольники и жарила. Дети мгновенно съедали это угощение.

Аслан приезжал только раз в неделю. Но никогда не предупреждал – когда. Это являлось сюрпризом и наукой для жены. Этакий элемент внезапности. У чечена было еще 6 жен, к которым он ездил по очереди. Возможно, он выделял какие-то средства на прокорм семьи.

Но они не были главным доходом.

А жила семья Фатимы тем, что после того, как наступала темнота, дети ее брали довольно большие мешки и шли воровать яблоки в колхозный сад. К утру они возвращались. А днем Фатима продавала эти яблоки на базаре. На вырученные деньги, мать покупала детям широкие круглые хлебы, и, придя домой, рвала их кусками, бросала каждому полуголому чумазому своему ребятенку, как собаке.

Когда Томка жарила на маленькой плиточке котлетки, обязательно за нею следили несколько горящих голодных детских глаз, и, не успевала она жалеючи, отдать котлетку детям, ее проглатывали прямо в горячем виде.

Туалет был один. Он представлял собою две доски и под ними ведро. Рядом стоял кувшин с водою для мытья рук вместо мыла. Фатима туалетное ведро выливала в арык – неглубокую канавку, прорытую вдоль улицы. Канавка текла за город. Они прорыты по всему Дагестану такие канавки. И ведут в реки Каспийского моря. В них водились раки и другая живность, которую дети вылавливали и пекли на углях.


***

К зиме в Орджоникидзе приехала из Сибири Валентина.

- Сама на шее у Василия сидишь, и еще второго ребенка повесить хошь! – упрекнула она Томку, глядя косо на ее круглый животик, – Не надо второго то! Не надо! Хватит и одного!

- Угомонись, мать, - ответил Василий, - теперь то уж точно должен быть мальчик!

- Вот уж всю то кровь вы мне выпили. Всю молодость загубили… - Валентина скорее вставляла эти выражения для связки слов, поэтому молодые не сердились.

И Томка ничего не ответила. Она старалась из всех сил. Но свекровь ее явно недолюбливала.

А потом в Орджоникидзе вдруг пошел снег. Высокие горы вокруг города берегли и хранили каждую опадавшую на землю снежинку, не давая ветру менять ее полет. Огромные хлопья падали ровно, красиво, основательно и вдумчиво. Точно невидимые многорукие великаны на ладошках опускали их бережно на землю, любуясь и разглядывая неповторимую прелесть их и красоту.

Раздвигая эти прямолинейные занавеси снега, Томка сама дошла до роддома. Родила в 8 часов утра быстро, не мучаясь.

- У вас девочка! Счастливая! В рубашке.

- Девочка? – огорчилась Томка, - посмотрите внимательнее, точно девочка?

- Ну конечно, девочка! – подтвердила медсестра Зухра, подняв перед матерью младенца. Девочка сморщила личико. Спинка длинная. Ножки коротенькие. Ни дать ни взять – Макаровна! Томка с болью отвела глаза, - ты мамочка, отдай мне рубашку то! Отдай! У твоей дочки потом и судьба счастливая сложится.

- Возьмите, - ответила Томка и ушла в послеродовой спокойный сон.

В тот день Василий с Валентиной сильно напились с горя, что родилась девочка, а не мальчик.

Валентина снова впала в депрессию и, заливши глаза «вусмерть», откопала где-то пеньковую веревку, пошла к роддому вешаться.

Повеситься ей не дали. Веревку отобрали. Обругали матом. Уложили спать.

Четыре дня девочку держали под колпаком. А Томка «захлебывалась молоком». И молоко все пребывало. Наконец, ей принесли маленький сверток. Томка заглянула в него и улыбнулась:

- Танечка! – позвала она девочку. Но та не открыла глаз, - может, тебя назвать Леночка? Аленушка?

Но девочка продолжала молчать. Крупная, больше 4 килограмм, она была белокожей с черным чубчиком на макушке. Полная. Белая. Совсем не похожая на всех остальных детишек чеченок и ингушек, красненьких и сморщенных черноглазых мальчиков и девочек, родившихся в те же дни. Томка боялась, только одного, что глаза у дочки могут быть такие же маленькие и зеленые, как у Макаровны.

- Танечка! – снова потеребила она дочку по щеке.

Девочка поморщилась. Так и лежала рядом, не прикоснувшись к груди, пока Зухра не показалась в проеме:

- Ну что, покормила?

- Погодите забирать, еще пару минут! – попросила Томка. И тут дочурка открыла на нее огромные синие круглые глаза на пол-лица.

- Господи! Светы! Спасибо вам, ангелы небесные! Красавица моя, - чуть не заплакала Томка от радости, - хоть глаза то нормальные!


***

Работа в «Дагестанской правде» была похожа на долгую веселую кавказскую песню. По заказу партии и правительства в малых регионах должно было быть столько же писателей, сколько в России. Но как им было объяснить, партийным работникам, что малословный язык кавказских аулов не способен был даже к полноценному переводу.

Были смешные случаи с озвучкой фильмов для местного населения. К примеру, в ленте «Человек с ружьем» Ленин выступает на броневике и долго, минут так десять, агитирует рабочих. Все эти понятия в языке отсутствовали.

- Вах! – сказал Ленин, - воскликнул переводчик. И полный зал зрителей зааплодировал.

Есть и казусные слова, такие как «дркап!».

- Что такое дркап? – спросил Василий у Гамлета однажды, когда тот разомлел от сытного плова и пребывал в отличном расположении духа.

- О! Ответил старый Гамлет, - Дркап – это значит, я желаю тебе, чтобы в твоем доме всегда было много мяса! И вкусный плов! Я желаю тебе, чтобы стада твои множились каждый год вдвое! Чтобы жена не изменяла. Чтобы сыновья росли под стать тебе. Чтобы плодил виноград. Чтобы песни о тебе слагали поколения…

Гамлет говорил еще с полчаса, что такое «дркап». А еще он рассказал Василию про аул Кешка и аул Карата, в котором родился. В Кешке варили мясо три часа, а потом выбрасывали собакам. И с упоением пили бульон. А в Карата – Мясо варили полчаса, оно не успевало отдавать свою сочность и полезность бульону, который выливали собакам, а мясо с упоением ели. Аул Кешка был на вершине горы. А Карата внизу. Так и повелось, что всегда враждовали они по этому кулинарному признаку. И вражда была долгой и кровной…

Но вражда официально была запрещена, как впрочем, и многоженство, и колхозное воровство. Однако, предприимчивый кавказский народ не спешил менять традиции. И приспосабливался к советской власти кто как мог. В Дагестане только официально зарегистрировано более тридцати языков. Но в каждом Ауле свой язык. Говорят, Аллах, когда раздавал людям наречия, споткнулся о горы Дагестана и, рассердившись, выбросил все оставшиеся языки в долины и ущелья. Вот и умножьте поступления на союз писателей каждого языка. «Литераторы» Дагестана быстро усекли, что можно получить при таком раскладе и доходы от книг, и славу и почет с орденами и медалями. Они не утруждали себя складыванием рифм. Приносили уже якобы переведенные стихи на русский язык. Эта «халтурка» называлась подстрочным переводом или просто подстрочником.

Поэтов и писателей очень почитали. И они множились с геометрической прогрессией.

Однажды на стол Василия Тишкова попал подстрочник Гасана Рабаданова – знаменитого тамошнего писателя. Все в редакции уже отказались от перевода подстрочника с даргинского языка на литературный русский. Василий бегло просмотрел содержание о том, как горец шел в горы в гости и дошел. Он скомкал рукопись, выбросил в урну.

Сел. И с нуля написал новый рассказ с изумительным языком, ошеломительными описаниями природы, с новым сюжетом. И новой мудростью.

Рассказ «Батырай в гостях» вышел в ближайшем номере Дагправды на полосе литературно-художественного альманаха «Горный родник».

И сразу же после продажи первых номеров, в редакцию ворвался даргинец в бурке.

- Кито переводиль мой раскасъ? – гневно сверкая глазами и потрясая костяным посохом с серебряным наконечником, возопил он.

- Он! – тут же показали ребята в отделе прозы на Васю Тишкова.

Гасан Рабаданов подошел к бесстрашно и весело глядящему на него Василию:

- Откуда ти узнал, что я именно это хотел сказать? Всю редакцию приглащяю в ресторан!!!

Такие случаи были скорее закономерностью, чем случайностью, пока Василий не схлеснулся с Расулом Гамзатовым.

Их встреча была неизбежна.

Главный редактор Зеленин дал задание Василию отправиться на встречу с кандидатом в депутаты Верховного совета СССР Расулом Гамзатовым:

- Ты живешь рядом, езжай сразу домой, там будет встреча Гамзатова со слушателями, заодно напиши отчет об этом собрании.

Василий и написал. Все, как полагается, всю речь Расула, разбив ее на главное и второстепенное. Оформил красивыми его выводами.

Речь опубликовали.

- Кито писал мою речь? – ворвался недоуменный Расул на следующий же день.

- А что это и так не видно? Я тут поэт. Это он писатель, - ответил привыкший к визитам горцев Геннадий Денисов.

- Это ти, Василий Тишков?

- Я Василия Тишков.

- Чито ти наделал?

- Я разве что-то не так написал?

- В том то и дело, что так! А что я теперь буду людям говорить? Ты опубликовал мою речь! Мне ведь теперь нужно будет придумывать новую речь!!!

Встреч с Расулом было несколько.

Однажды Тишков делал четвертую полосу, что являлась поэтической, и Расул принес стихи в эту подборку. Одно из них называлось «Журавли». Стихотворение было длинноватым и не совсем точным. Василий долго не понимал – что в нем не так. Потом отредактировал. Сильно сократил. Вместо слова джигиты поставил солдаты, и все встало на место. С тех пор каждый житель России знает это стихотворение после редакции. А до литературной правки оно выглядело по-другому:

«Мне кажется порою, что джигиты,
С кровавых не пришедшие полей,
Не в том бою врагом были убиты,
А превратились в белых журавлей…»

Василий пришел домой и сказал:

- Тамара! Расул сегодня принес интересное стихотворение! Прочти! И, мне кажется, из него выйдет прекрасная песня, если первый куплет сделать еще и последним. Повторить рефреном. Как?

Тамара заканчивала шить платьице для старшей Оли. Она поставила ее на тумбочку, потому что в комнате места было очень мало. Оля стояла, глядя на отца с достоинством «первой красавицы королевства». Черные кудряшки. Большие круглые синие глазищи. Маленький ротик и пипка – нос. Ни дать - ни взять классическая неваляшка!

- Ух, какая! – воскликнул отец с восхищением.

Ольга тогда еще совсем ничего не говорила. И тайной надеждой Василия было то, что первым ее словом будет «папа». Но дочь неожиданно гордо ответила, да целым предложением:

- Да, такая!

- Не до песен мне теперь, - ответила Тамара, - второй то дочке имя дать надо. Я ее Танечкой – не отзывается. Я ее Леночкой, Аленушкой, так Оленька тут же бежит. Надо придумать какое-то другое имя. Вот иди в ЗАГС и зарегистрируй. А как назовешь, так и будет.

Василий еще успевал по времени в местное отделение ЗАГСа. Взял справку из роддома и вышел на улицу.

Он подумал, что в стране витают новые тенденции и модные имена. Вот у Сталина дочь Светлана. У Хрущева тоже Светлана. Вспомнил еще и мать своего деда тезки Василия. А чем хуже писатель Василий Тишков?

Так и записали в метрике Светлана. Пришел домой Василий. Показывает жене.

- Ой! Светлана! Как хорошо назвал!

А у дочки в это время у второй, которую назвали Светланой, волосы стали из черных почти белыми. Поменяли цвет. Удивительный факт. Но, бывает и такое!

Стихотворение Расула было опубликовано.

А на утро, только открылась редакция, на пороге грозно стоял Расул и ругал отца:

- Чито ти наделал?- И улыбался своей обаятельнейшей улыбкой.

- Я дал твоей песне крылья!

И так продолжалось практически каждый раз после его публикаций под редакцией Василия Тишкова.


Глава сорок третья

В СВОЕМ САНТИМЕТРЕ


Василий всегда умел очаровывать, начинать новые проекты, радовать своим присутствием окружающих до какого-то тончайшего внутреннего восторга. В любом месте, в любое время он всегда был ко двору. Нет билетов в очереди. Он подойдет к кассе и спросит:

- А что для героев Советского союза без очереди?

И ему дают билет без очереди.

Нет молока в магазине. Василий улыбнется продавщице.

- Вас тут мужчина спрашивал.

- Где мужчина?

- Ну вот только что был. Высокий, красивый, с деньгами!!!

Расплывется продавщица от непонятного счастья и тащит откуда-то молоко…

И был бы Василий великим комбинатором и великим авантюристом, если бы не Тамара и не Светочка с Оличкой, которые смотрели папе буквально в рот, слушая его сказочки, какая у них будет однажды прекрасная распрекрасная жизнь, он напишет сценарий, который принесет им много денюжек и он их получит и истратит на все их мечты-желания! А как слушали, так и прямо благодать небесная на них исходила. Глаза у Василия горели странным гипнотическим светом. И оторваться от них не было никакой возможности. А все бы слушать и слушать.

Тамара читала детям то, что писал муж. И в Орджоникидзе и в Каспийске читала, а потом, когда получили квартиру в Балашихе – читала и там.

Света рано начала писать стихи. Отец ее ругал:

- Работай над словом.

Когда рассказики начали брать в газетах, он приходил в редакцию и требовал снять материал, потому что он «сырой», а Свету ругал снова и снова.

У Тишковых часто были гости. Поэты, писатели, художники. Были однокурсники отца из ВГИКа – Василий Шукшин и Игнат Пономарев, композитор с Украины Саша Диметров, болгарин Слава Караславов и вьетнамцы Бао и Тяо.

Однажды в 8 классе Светлана написала стихотворение о Вьетнаме, там как раз шла война. Оно называлось «Письмо друзьям».

Смотрю я на карту, и думаю -

Как тесен людской океан!

В одном сантиметре Колумбия.

В другом - уместился Вьетнам.

Все так хорошо умещаются

В цветной колыбели людской.

Зачем кто-то снова старается

Границы нарушить покой?!

На карте не видно

страдания,

Не видно огромных потерь,

Не слышно осколков визжания,

Не слышно, где плачут теперь.

На карте не обозначено,

Где - танками взрыта земля,

Где - пламенем поле охвачено,

Где кровью умыта зоря.

Но счастье, свобода, надежда

Не покорятся врагам.

Хочу,

чтобы жил, как и прежде

В другом сантиметре

Вьетнам.

Отец, конечно, отредактировал это безобразие. Но он исправил только одно слово в последней строчке - вместо: «в другом сантиметре» получилось: « в своем сантиметре».

И Светлана поняла разницу. Оценила. Почувствовала, как надо «работать над словом».

Стихотворение это было опубликовано в газете «Маяк» Пушкинского района 22 мая 1979 года. А после - во Вьетнаме, потому что приехавшие на встречу с Василием Тяо и Бао были сильно растроганы и даже плакали, не скрывая слез.

Отец менял работы, жалуясь на то, что писателю нужна свобода, а он человек семейный и затянут в цепи.

- Вася, пиши рассказы, это неумирающий жанр и всегда ты в них можешь свою душу вложить, земеля! – говорил ему Вася Шукшин. ОН всегда называл его так: «земеля».

Но Василий все мечтал одною кучею денег решить сразу все проблемы и отдать все долги. Детям на дни рождения он дарил бумажки с надписью: «пальто» или «гитара». И дети радовались вымышленным подаркам, о которых потом отец забывал. Но радость от подарка оставалась. И это было просто удивительно. Тишковы жили, как в сказке. Тамара работала. Дети учились.

Однажды Василий все-таки сделала удачный сценарий. Ему заплатили гонорар. Он приехал домой подвыпивший и веселый и раскидал в воздухе деньги десятками. Дочери бросились их собирать. Потом была премьера фильма. Отец страшно переживал. Сценарий сократили до одной десятой. Убрали все смешные моменты, а когда получилось все-таки смешно, назвали комедией «Вы Петьку не видели?». На премьере автор сценария сидел, зажав голову руками, и боялся поглядеть в зал. Но фильм встретили хорошо.

Тамаре он купил искусственную шубу… Вот, собственно и все. Нет. Не все. Еще были долгие ночные сидения в душной кладовке, которую он называл «килдымом», из нее выходили действительно клубы сигаретного дыма. Был еще документальный фильм о Саянах, откуда отец привез рога изюбра и шкуру медведя. Была радость за друзей, когда всей семьей ходили глядеть «Калину красную» и читали в «Нашем современнике» повесть Васи Шукшина «До третьих петухов».

Отец работал в этом издании зав. отделом прозы. Редактировал самого Солоухина.

Великий писатель очень удивился и сказал Викулову, главреду журнала:

- Первый раз в жизни меня осмелился кто-то править!

- А ты что не согласен?

- В том то и беда, что согласен! – ответил Солоухин.

А потом была повесть Тишкова в «Юности» о целине и рабочем человеке Трунове. Вот она то и открыла для Светланы отца, как писателя.

Тишковы жили на четвертом этаже. Под ними – Глинские. Глина, так звали Таньку, подружку Светки Тишковой, все к ней приставала:

- Если твой отец писатель, то что он такого написал?

- Много чего написал! – гордо отвечала Светка.

Но, взвесив все, поняла, что она ничегошеньки не знает о том, что написал отец. Однажды, когда его не было, она забралась к нему в комнату, открыла рукопись и прочла:

«Дождь дождю рознь. Весной налетит туча, полоснет крупный, торопливый ливень, рванутся потоки вдоль улиц, но глядишь — и свалится туча за дальние рощи, брызнет солнце, и запарит свежеиспеченным, над­ломленным караваем земля. А через час-другой опять запылят на большаках машины, в полях гигантскими шмелями загудят трак­тора, и ребятишки с грачиным гомоном припустят в размытые лога ловить гальянов «самделишными» сачками.

Летом дожди — редкие и приятные гости. Их ждут, о них гово­рят, просят каждую из набежавших тучек завернуть на поля и, если это случается, радуются живительной благодати. Проливают­ся летние дожди тепло и вдумчиво. После них продирается грибная молодь, дружно зеленеют хлебные поля, задиристо топорщатся сорные дикари и огнисто пламенеют в переулках сдвинутые набекрень шляпы подсолнухов.

А вот осенний дождик мало кому радостей приносит. Кто бывал в наших краях зауральских, тот знает и дороги осенние, и дожди, что моросят по неделям. С утра и до вечера не ливнем льет, а так себе, трусит мелким бисером без конца и без края. Тут уж бере­гись, нерадивый хозяин: плохо накрыл дом — просочится вода в теплую избу; не так сметал зарод — промокнет до середины, сопреет и сгорит сено. Дороги раскисают, в колеях вода выше ко­лен. В затянувшейся беспросветной мгле клянут шофера проселки, пробиваясь на авось в какую-нибудь отдаленную деревеньку, почти суеверно надеясь на случайный трактор у размывов, и в надежде этой каким-то чудом все же добираются до места. А полевые ра­боты вовсе прекращаются: колхозники ждут, когда хоть немного просохнет. Да и просохнет ли? Недаром говорят старики: весной день мочит — час сушит, осенью час мочит — неделю сушит. Так и дожидаются белых мух в коротком предзимье, когда умудряются допахать недопаханное и убрать неубранное, пока крутые морозы не скуют на полгода уставшую землю.

Бывалому ходоку в хорошую-то погоду одно удовольствие встре­титься один на один с проселком, что юлит меж полей и березовых колков. Но коль приспичит, не будешь ведь ждать попутной оказии, а вздохнешь, глядючи в беспросветное небо, расхрабришь себя для пущей уверенности и подашься месить грязь от столба до стол­ба под тоскливо скулящими проводами» .

Это было начало повести «Встреча на росстани». Светлана решила, что никто и никогда не писал лучше и красивее отца! Он действительно был в своем сантиметре.


Глава сорок четвертая

ПЕТР, ВАСИЛИЙ и СНОВА ПЕТР


Они пролежали в старом подвале не счесть сколько лет. Эти духи. На флаконе, перевязанном когда-то ленточкой из натурального розового шелка, посеревшего от пыли, была приклеена этикетка с красивой ангельской головкой девушки. Крышка за время забвения прикипела намертво. Дети не могли ее открыть и нечаянно разбили пузырек. Нежные духи с названием «Поцелуй весны» отравили резким запахом нашатырного спирта…

Любовь – это любовь. Ее нельзя препарировать. А у ненависти множество причин. Говорят, если много причин, значит, нет ни одной. На самом деле – одна: другое генетическое строение, другой химический состав клеток и крови. Не нужно быть химиком, чтобы понять, как благоухающий аромат любви постепенно превращается в отталкивающий запах неприязни. Нужно просто немножко повзрослеть.

А тогда Светка не понимала – за что мать так ненавидела бабушку Валентину, а бабушка – мать?

Как свекровь и невестка они уживались душа в душу, но стоило отвернуться – из обоих исходила просто видимая ядовитая аура, как испорченные старые духи, превратившиеся в дьявольскую жидкость, способной пробудить мертвого.

В данном случае уместны строки Парацельса: «Отравляют взаимно души два ненавидящих человека, глядя друг другу в глаза».

Мать всегда называла ее «мама», но за глаза либо «бабка», либо Макаровна. Иногда в воспитательных целях, сравнивая ее со Светкой. Это являлось самым отвратительным и ненавистным оскорблением. К примеру, она смотрела на девическую еще не сформировавшуюся до конца фигурку и говорила с мерзким, даже не ударением, а ударом на букве а: «Нет, тебе никогда не стать артисткой, у тебя такие же короткие ноги, как у Макаровны!» Или: «Посуду помыла абы как, как Макаровна!» «У тебя такой же длинный нос, как у Макаровны!» «Ты вот такая же вредная, как Макаровна!» и т.д. И в противовес была опять же подчеркнуто идеализированная любовь к собственной матери Полине Григорьевне. Вот эту вторую бабушку, свою маму она называла только на «вы», и рассказывала о ней только хорошее. Наверное, это было единственное существо, которое осталось неприкосновенным в ее душе.

Таким образом, при рождении «в нагрузку» Светка получила отца, мать, сестру Ольгу и две бабы – бабу Валю и бабу Полю. Ярко любимая матерью баба Поля и соответственно ненавистная баба Валя время от времени появлялись в ее судьбе и круто ее меняли.

Дедов уже не было. И Светка приняла это, как данность. Небо синее. Солнце желтое. А дедов у нее нет. Ну, нет и нет. Если бы на небе было две луны, и два солнца, а потом одна пара исчезла, она бы, наверное, горевала о том. А так, при рождении, она увидела всего одну луну. И одно солнце. А была бы вторая луна и второе солнце, как знать, может, мать ненавидела бы деда Петра так же, как и бабу Валентину. А отец бы ненавидел еще и деда Николая… А впрочем, он особенной любви и не питал ни к одному из индивидуумов всего «террариума» родственников. Вот этого бы Светка точно не пережила. Есть вещи, которые священны.

Обе дочери Тишковых всегда чувствовали какую-то вину за то, что они дочери, а не сыновья. Отец со свойственным ему писательским преувеличением, частенько повторял в сердцах на их нерадивость:

- Ну вот, полный дом бабья, а чай подать некому, - или что-нибудь в этом роде.

Наконец, мама решилась подарить им братика.

Как же Светка радовалась, что, наконец, появится тот, кто избавит их от отцовского недовольства их существованием.

Петя родился, когда она заканчивала как раз таки восьмой класс. Но в доме практически ничего не изменилось от рождения Пети. Все «дела делало» по прежнему «бабье». Отец писал что-то в килдыме. Мама работала. Только изменилась сама фраза. Если раньше отец говорил о них:

- У меня две дочери.

То теперь он хвастался:

- У меня СЫН! И две дочери.

Но и это не огорчало. Ольга после восьмого класса окончила музучилище и вышла замуж за курсанта Наместникова. Светка закончила кондитерское училище и вышла замуж за курсанта Савицкого. Наместниковы получили распределение в Дубно. Савицкие – в Читу.

Что же касается до отца, он наконец, закончил ту главу, над которой бился последние годы. В ней легко узнать было деда Петра. Но маленький Петя тогда совершенно не понимал взрослой прозы.


ПОСЛЕДНИЙ РЕДУТ

Архангелы или еще кто там распоряжаются в небесной канцелярии, наверно, удивились, ведь ни одного даже самого захудалого облачка не было запланировано с утра над землями Воронежа, Орла и Курска, однако люди распорядились по-своему: целый день то раскатистыми тяжкими вздохами, то сплошным утробным гудом гремели громы, стонало и знобяще ныло искромсанное железо, бушевали в полях огненные смерчи, метались великие и поменьше плазменные всплески трассирующих молний, и гасло солнце в черном смраде дымовой облачности на огромных пространствах.

Терпкий запах полыни и сладковато-тошнотная пороховая гарь густо настояли полуденный зной. После, казалось, бесконечной и вдруг оборвавшейся сумасшедшей дуэли Ивану Разгонову померещилось, что в мире ничего уже больше не осталось, кроме стреляных дымящихся гильз да земли, обоженной солнцем и прожаренной до бесплодия взрывами.

... Батарея удерживала высоту, закрывая узкий перешеек с дорогой между болотом и лесом. По этой узкой горловине измотанные вконец подразделения прикрытия выскользнули ночью из жесткой подковы наседающих с трех сторон гитлеровцев и отошли на рубеж обороны стрелковой дивизии.

Начальник штаба артиллерийской бригады подполковник Грачев позвонил Разгонову на рассвете.

- Любой ценой, капитан, держи высоту до полудня, - потом тихо и почему-то виноватым голосом добавил: - Последний рубеж сдаем, Иван Степанович. Наотступались уже, хватит... Ты меня понял?

А как не понять. И приказ батарея выполнила. Да вот только цена оказалась слишком большой...

Хотя и не ждал легкого исхода капитан Разгонов, но смутную надежду таил, что именно на этом участке будет спокойнее. Не таким уж и танкоопасным направлением казался этот узенький, в пыль разбитый солдатскими сапогами проселок. Накануне до полуночи гремело слева за болотом и справа за лесом, а здесь стояла обычная тишина пробуждения нового дня, скупо блистала роса на низкорослых, иссушенных зноем травах, из лесу доносились легкие голоса птиц.

Когда уходили последние пехотинцы, пожилой старшина сказал, что передовые немецкие танки остановились за болотом, видимо, и лес уже занят. Чтобы как-то подбодрить капитана, он похвалил его новенькие, на резиновом ходу скорострельные пушки, мол, уже видел их в работе, даже «тигра» насквозь прошивают...

«Эх, пехота!»

Вместе с восходящим солнцем немцы открыли неприцельный огонь из пушек и минометов.

Танки показались неожиданно и не из леса, откуда по всей логике должны были идти, а нахально - по узкой проселочной дороге, шедшей по самой кромке болота к подножию высоты, на которой находился сам комбат с двумя орудиями. Остальные расчеты занимали позиции правее: у моста взвод Коршунова, а дальше, за маленькой речушкой, как раз напротив леса, откуда на ровное поле и ждали выхода танков, стоял взвод Али Магомедова.

Рассчитывая оказаться в тылу наступающих, капитан Разгонов теперь рискованно выжидал, попрут ли танки прямо на него в походной колонне или же, выходя из лесу горловиной, начнут разворачиваться фронтом, обтекая высоту, подставляя бока взводу Коршунова и захвостья орудиям засады.

С каждой минутой нарастал лязг гусениц и рев мощных двигателей. Не смолкали глухие, ахающие удары в тылу батареи, куда противник перенес огонь минометов. Кошмарная, но понятная артиллеристу музыка. И вдруг слух резанули посторонние ноты, словно начали лопаться натянутые до предела струны.

Это умирали кони.

Среди черно-красных фонтанов метался на низкорослом гривастом коньке командир взвода конной тяги старшина Михаил Винокуров. Он пытался вывести лошадей из оврага, поросшего кустами молодого ивняка. Но животные обезумели: рвали недоуздки из рук ездовых, ломали в постромках и орудийных передках ноги, барахтались в вывороченных с корнями кустах, опрокидывались в воронки. Горячими шмелями осколки вонзались в живые тела, и сразу взлетали или предсмертный храп, или тонкое с болью ржание. Животные - не люди, молча умирать не умели.

Первым погиб взвод Винокурова. А мины все еще рвались. И вот тогда, словно уже из небытия, взвился гривастый конек под командиром.

Капитан Разгонов увидел, как всадник с зажатой в правой руке связкой гранат выскочил из дымной полосы обстрела, перемахнул позицию батареи и понесся пыльной дорогой, огибая высоту.

- Мишка! - закричал пожилой наводчик Федот Гаврилов. - Сдохнешь, дура...

- А-а... Ма-а... - пробилось из гула и лязга уже почти от самого болота.

Понял Иван Разгонов Мишу Винокурова, своего земляка, бывшего бригадира из соседней деревни Гренадеры, с которым они уже два года воевали вместе. Миша кинулся один на танки не просто с отчаяния или мести за солдат своих, он боялся и за командира: если танки не повернут, то ни Коршунов, ни Магомедов не помогут капитану, и сами окажутся под ударом с фланга. А Иван Степанович молчит, он должен молчать, он не имеет право обнаружить себя до начала боя и откроет огонь последним. Так было задумано с вечера. С этим расчетом они и занимали ночью позиции у моста через безымянную речушку.

Всадник на коне выскочил из ложбинки так неожиданно, что механик-водитель головного танка, наверное, удивился, слишком поздно заметив в узком визире летящую встречь лошадь, и не успел сделать нужного доворота. Танк кособоко заелозил правой гусеницей, обрушивая ненадежную и обманчивую твердь узкой дороги в жирное месиво болотной топи, накренился и медленно, с ленцой, завалился на бок, подставляя солнцу чумазое брюхо.

Миша проскочил его, но в тот же миг хлестко лупанули очереди крупнокалиберных пулеметов. Смертельно раненный конь дико шарахнулся и боком, с маху, ударился о второй танк. Старшина, вылетая из седла и падая грудью на башню, успел кинуть связку гранат в моторную часть.

Танк вспыхнул чадящим костром, развернулся поперек дороги и замер, выставив напоказ черно-белый крест на башне, залитый кровью старшины Винокурова.

- Спасибо, земеля... - опуская бинокль и с трудом разжимая побелевшие губы, прохрипел капитан. Потом он схватил трубку полевого телефона и вызвал второго взводного: - Коршунов! Ты еще живой, Коршунов? А, черт!

Из-за грохота, лязга гусениц и рева моторов слышимость была как в кузнечном цеху, где бьют сразу десятки молотов.

- Да жив я... - наконец услышал капитан спокойный голос лейтенанта.

- А какого хрена молчишь?

- Присыпало малость... Вижу танки. Начинать?

- Я тебе начну! Отшибло память, что ли? До времени не высовывайся! Понял? Сейчас они будут разворачиваться. Не лайся, мне виднее отсюда. Ты пропускай их... Пропускай, говорю, как договорились! Пусть идут на Магомедова.

- Понятно, капитан. Как сам-то?

- А... Винокуров погиб.

- Так это он головных-то уделал?

- Ну... Держись, лейтенант. Теперь нам отступать совсем несподручно.

- Понятно...

Иван бросил трубку и крутнул головой. До чего этот Коршунов понятливый. Под Сталинградом один остался возле орудия и получил приказ вот так же держаться. И держался, без орудийной прислуги сам еще подбил два легких танка и готов был броситься с гранатами, когда кончились снаряды, да вовремя тогда помогли.

Обходя горящий танк, колонна начала уступом разворачиваться, минуя высоту и выходя на ровное поле. Из лесу показались две пятнистые глыбы тяжелых «фердинандов», они пропускали вперед танки, длинные стволы мощных пушек выжидательно направились в сторону моста.

Вызывал Магомедов.

- Слушаю тебя, Али!

- Почему не работаешь, капитан? Почему молчит Коршунов? Что с Коршуновым случилось, а? У него ж танки под носом. Капитан, ты меня слышишь?

- Слышу, Али! Ты самоходки видишь?

- Вах! Какие самоходки?! Тут «тигры» прут! Почему ты их выпустил, капитан?

- Утяни поджилки, Магомедов! Все идет по плану. Ты первый начинаешь, понял? Подпускай на двести метров, не раньше.

- Тебя контузило, капитан, да? Они ж раздавят Коршунова.

- Не твоя забота! Приказываю: подпускай на двести метров! Не раньше! Все!

Тут же вызвал Коршунова.

- Коршунов! Ты самоходки видишь?

- Вижу, - спокойно ответил взводный. - Красавицы... На меня свои клювы наставили.

- Молодец, Коршунов! Молодец, говорю, что не обнаружил себя. Сейчас головные мимо тебя попрут. Во-во. Под дышла их... Но жди, когда Али начнет. Раньше не высовывайся. А «фердинанды» - моя забота. Все!

Да, теперь все. На скулах капитана заиграли желваки. Он представил, как смотрят сейчас батарейцы Коршунова на лавину стальных черепах, доступных уже не только орудийному огню, но и простому стрелковому оружию. Такой выдержки у солдат не было в начале войны.

Часами, а то и днями охотник идет по следу крупного дверя, и часто бывает, что зверь, сделав круг, сам идет за охотником. Иван Разгонов никогда не был большим охотником, но он был сыном охотника, да и война кое-чему научила, особенно в боях за Сталинград. Сегодня всю ночь батарейцы не спали: вгрызались в сухую землю, маскировали позиции, готовились вот к этой первой атаке. От нее все и пойдет, кто кого.

Вот и последние танки, разворачиваясь, уходили от высоты.

Кроме головных, уже «списанных» «тигров», среди вышедших из горловины были еще две тяжелые машины. А всего капитан насчитал до тридцати танков.

«Фердинанды», чуть высунувшись из лесу, ждали первых выстрелов батареи, чтобы прицельным огнем подавить орудия. Они знали, что делают. Но не знали, что сами подставили бока орудиям засады.

- Ждите! Ждите, сволочи... Счас вы у меня дождетесь, - усмехнулся капитан и, повернувшись к расчетам, крикнул: - Орудия! К бою! Первое - по левому! Второе - по правому! Бронебойным!

Он поднял руку и впился взглядом в затылок наводчика Гаврило-ва. Гаврилов может. Может с первого выстрела накрыть цель и за пятьсот метров. Гаврилов - лучший наводчик на батарее. Постарайся, Гаврилов!

Хлопнул залп с позиции лейтенанта Магомедова.

И комбат, рубанув воздух рукою, прокричал осипшим вдруг до срыва голосом:

- Огонь!

Он слышал, что начали работать все орудия Коршунова и Магомедова, но для него сейчас были важны самоходки, их «самочувствие».

- Огонь!

Сначала одна самоходка окуталась дымом, с разбитой гусеницей дергалась влево-вправо как наседка на гнезде, неуклюже пытаясь направить ствол пушки в сторону высоты. Но после третьего залпа и над ней вскинулся черный с красным внутри шар всполоха, поднимая над лесом очередные души Богу или дьяволу.

А над полем все гремело: били танки, били по ним батарейцы, один «тигр» почему-то медленно, как слепой, пятился к лесу, напротив моста горели четыре легкие машины, подставившие свои бока под первые залпы Коршунова.

Задумка комбата удалась. Наступающие попали в ловушку: в лоб били орудия Али Магомедова, с фланга от моста работали пушки Коршунова, а с высоты в захвостья танков открыли огонь еще два орудия. Тут завертишься, как черт на сковородке.

Более часа длилась эта первая схватка.

Встающее солнце выхватывало лишь пятна обозримой земли, и в этих просветах то появлялись, то исчезали маневрирующие танки. Но и в дыму, казалось, их видят батарейцы и бьют со всех четырех сторон.

Не выдержали.

Отошли.

Укрылись в лесу.

Потом была отбита еще одна атака, в которой батарея понесла самые тяжелые потери.

И вот только что стихла последняя дуэль. Все поле между лесом, речкой и высотой дымилось. Горело железо, и земля горела, а на позициях батареи осталось одно исправное орудие, и артиллеристов в живых только трое: раненый наводчик Федот Гаврилов, санинструктор Катя Санчева и командир батареи Иван Разгонов. Комбат оглядел поле боя, сосчитал склоненные к западу шлейфы кострищ и отдал приказ отходить.

- Товарищ капитан, еще пять минут, - попросила Санчева. - Надо Гаврилова срочно перевязать.

- Действуйте.

Капитан опустился на пустой снарядный ящик, привалившись боком к стенке окопа. Он мучительно улыбался сухими шершавыми губами, слыша, как в пяти метрах от него наводчик Гаврилов спорит с Катей и отказывается снимать портки.

- Не повезло тебе, Гаврилов. Другим так непременно в лоб или в грудь, а тебе в самое неудобное место угораздило...

- Так точно, товарищ капитан, не повезло. За всю войну ни одной царапины, а тут сразу такой конфуз. Слышь, Катя...

- Ничего я не слышу, Гаврилов. Снимайте штаны.

- Подожди, дочка. Товарищ капитан, слышите, «кукурузник» стрекочет? Не иначе начштаба Грачев за нами летит.

Мотоциклетно треща мотором, маленький «По-2» вынырнул, казалось, прямо из болота, сделал круг над полем, его тень скользнула по-над лесом, дорогой, речкой, и самолет так же мгновенно исчез, как и появился.

Капитан раскрыл планшет, чтобы записать расход снарядов и состояние боевой части. Привычно отметил время: «четырнадцать часов семь минут».

Приказ выполнен.

«Остались втроем...» - вместо расчетов записал Разгонов. Лицо его передернула судорога. В сознание вдруг стремительно ринулись, как в старом кино, немые кадры сегодняшнего боя.

Вот летит на гривастом коньке Миша Винокуров.

Встали перед прорвавшимся танком с гранатами в руках братья Карасевы из Подмосковья.

Лежат у своих орудий батарейцы лейтенанта Магомедова, а сам Али с пулеметом в обнимку у последнего подбитого им танка, и лежат в полукруге веером от него трупы в черных комбинезонах.

Почти с двадцати метров уложил снаряд под брюхо танку лейтенант Коршунов, но в тот же миг плюнул снарядом и танк - издыхающая змея жалит смертельно.

К последней адской дуэли, самой непонятной для гитлеровцев, остались трое. Втроем они и отбили атаку.

Со второго орудия вели огонь наводчик Федот Гаврилов и санинструктор Катя Санчева. За первым орудием стоял сам комбат. Теперь они уже не выпускали танки ни из горловины, ни из лесу - били сразу по одной цели залпом из двух пушек как заведенные и заговоренные. Капитан, пьяный от усталости и пекла, забывший все, кроме нескольких механических движений: досыл снаряда, замок, выстрел; Катя Санчева, с короткой прической похожая на кавказского пастушка, так сноровисто и точно работала возле орудия, что было непонятно, кто же она по военной профессии; Гаврилов, волгарь, учитель из башкирской деревни, исполнительный и толковый солдат, лучший наводчик, каких только знал капитан, работал без суеты, по-домашнему обстоятельно, но именно от Гаврилова больше всех и доставалось тому, кто попадал в визир его прицела. Но Федот понятно - бывший математик, опытный солдат, а вот Санчева удивила капитана. Полгода она уже на батарее, а он как-то несерьезно к ней относился, вернее, слишком серьезно и считал, что война - дело не женское. А тут получилось - без Кати они бы последнюю атаку не отбили.

- Как дела с перевязкой, Катюша?

- Заканчиваю, товарищ капитан.

Бризантный снаряд разорвался в десяти метрах от траншеи. «Ну, опять начали выковыривать, - уже совсем безразлично отметил капитан. - Теперь-то уж наверняка доконают...»

В наступившую на миг тишину впечатались дальние звуки: слева на болоте треснуло сухое дерево, возле опушки леса скрижанула по камню саперная лопатка, с подбитого еще два часа назад танка упал мертвый гитлеровец и как живой крякнул.

Сразу же за теми мгновениями все исчезло в гулком реве. Десятки мин и снарядов вспороли уставшую землю, вздыбили ее, пронизывая рваными кусками железа и прожаривая до хруста.

Прямо перед окопом сухо шваркнула мина. Зримо приподнялся и надвинулся бруствер, а уж потом где-то над головой приглушенно охнул упругий взрыв, вышибая сознание.

Не сразу очнулся комбат, заживо погребенный в горячей земле. Ноющая боль скручивала суставы, и ломило в ушах. От душной темноты и тяжести, что давила на плечи, мутило и выворачивало желудок. Гулко стонала и вздрагивала земля, словно кто-то гигантским цепом молотил ее вдоль и поперек.

Рыба глохнет в воде и всплывает брюхом вверх, если глушат ее болотом или полой пешней. А человеку, заживо погребенному, чтобы не оглохнуть совсем и не задохнуться, надо собрать в комок нервы, тело напрячь пружиной и вырваться из могилы в дневной ад.

Косо летящее с полудня солнце ударило в глаза вместе с тишиной. Неужели закончился обстрел? А может быть, капитан совершенно оглох и никогда уж больше ничего не услышит? Тогда почему не стонет земля и не бьют по лицу хлесткие волны взрывов?

- Товарищ капитан! Справа два танка! - это кричала Катя и трясла за плечи Разгонова, протирающего от пыли глаза.

Значит, не оглох он. Значит, жива еще батарея. Значит, надо еще воевать.

- Гаврилов, к орудию!

- Убит Гаврилов...

Иван метнулся к пушке. В сознании мгновенно отпечаталось, как сидел в окопе Гаврилов - он походил на уставшую крестьянку, кормящую ребенка, так он нежно прижимал к груди бронебойный снаряд.

Орудие завалилось колесом в воронку. Капитан ухватился за сцеп, приподнял, и поплыли радужные искры перед глазами, но развернул-таки пушку.

А Катя уже стояла рядом и подавала снаряд.

Два легких танка на большой скорости обходили высоту. «Цель для новичков», - подумал капитан и сделал выстрел. Снаряд прошил танкетку насквозь, и она неслась еще по инерции, поднимая пыль и окутываясь ядовитым желтым дымом.

Второй танк, не снижая скорости, сделал доворот и помчался к пушке, ведя огонь из пулемета.

Не успел капитан дослать очередной снаряд - уткнулся в щиток и стал медленно оседать, сдирая ногтями краску с металла. Катя подхватила командира, стащила его в окоп, когда рев мотора и знобящий лязг гусениц были уже в десяти шагах. Девушка упала сверху на капитана, прикрывая его своим телом.

Танк остановился над окопом, словно осматриваясь в удивлении, что же это за такая неприступная высота, и что за упрямые люди здесь были. Для пущей верности, чтобы вообще стереть все, танк крутнулся на месте, вминая в рыхлую землю последних защитников высоты, заутюживая живую память.

Танк веселился на отвоеванной высоте, елозил по завалившимся окопам и ходам сообщения, вминая в пыль останки покалеченных пушек, мертвых батарейцев, горящую снарядную укупорку. Гусеницы проворно сновали по высоте, пока не натолкнулись на последний горящий ящик со снарядами. Грохнули всполохи двойного взрыва - под танком и внутри его. Подобно неуклюжей черепахе, он чуть подскочил одним боком, а башня его отлетела метров на двадцать и завертелась волчком в пыли.

И снова могильная тишина. Второй раз за этот безумный день. Второй раз хоронит солдат земля. Или спасает, прикрывая от огня и железа...

...А девушку ту звали Красимирой. Она вместе с отцом - болгарским коминтерновцем - ушла в сорок первом добровольцем в Красную Армию. Зимой попала санинструктором на батарею Разгонова.

Как и в других частях, на батарее Красимиру называли по-русски: Катей, Катенькой, Катюшей. Все, кроме капитана. Он придерживался только официального слога, для него она была санинструктор Санчева. И потому Катя побаивалась комбата, старалась лишний раз не попадаться ему на глаза, хотя ее почему-то всегда тянуло к этому зеленоглазому строгому человеку с вьющимися темно-русыми волосами.

И вот остались они вдвоем из всей батареи.

Катя не думала, что шальной осколок может остановить ее жизнь, у нее просто не хватало сегодня времени на раздумья. С самого утра шел непрерывный бой. И падали один за другим батарейцы. Раненые не отходили от орудий. И если люди падали, то падали замертво.

Сначала Катя подносила снаряды, потом сменила заряжающего. У нее не было страха до той самой минуты, когда увидела она темное пятно на плече капитана, и как он стал неловко валиться на щиток орудия. Первый раз у нее остановилось сердце от страха перед надвигающимся танком, от собственного бессилия преградить ему дорогу, от перехватывающей дыхание жалости к своему командиру.

Вместе с испугом всплыло удивление. Раньше девушка не представляла, что земля окажется такой тяжелой и горячей. Сразу нечем стало дышать. Девушка попыталась приподнять спиной навалившуюся землю, но тут застонал командир. Это она оперлась о его раненное плечо. Да и не по силам ей одной разорвать утрамбованную сталью земляную крышу. Она враз все это поняла. А поняв, горько заплакала.

Совсем не слышно дыхания капитана. Но он продолжал, хоть и в беспамятстве, помаленьку жить. Катя чувствовала своим телом его живое тепло, от гимнастерки пахло гарью и терпким соленым потом, какой бывает только у живых и любящих работу мужчин.

Через несколько минут после их захоронения грохнул взрыв, подорвав железного могильщика. Раскололась стенка окопа, в трещину брызнула струя свежего воздуха.

Какая-то нечеловеческая сила вдруг вернулась к Ивану Разгоно-ву. Может быть, то внезапная боль в ушах или контузия ударила по нервам, возвращая к жизни. Он рванулся с такой силой, что приподнял и Катю, и всю навалившуюся на них землю. Встал на твердых ногах. Удивленно и неузнаваемо осмотрел бывшую позицию батареи, всю в глинисто-рыжых полосатых стежках, простроченных траками гусениц.

Как-то беззащитно и по-мальчишески виновато улыбнулся капитан и, не оглядываясь, спустился к речке. Упал в теплую воду, жадно напился и сел на перекинутое с бережка на бережок бревно, все так же виновато озираясь по сторонам.

Тихо подошла Катя. Она ужаснулась безумному и отрешенному взгляду Ивана Разгонова, его сбитым и совершенно побелевшим за день волосам.

Глядя поверх Кати, комбат строго спросил:

- Гаврилов? Ты почему ходишь по земле, раз все мы убиты и захоронены на высоте?

- Я не Гаврилов. Я Катя.

- Катя? - лицо капитана не изменилось, но в голосе сникла командирская строгость. - Разве и ты воюешь? А на кого оставила сына?

- Я не та Катя. Я санинструктор Санчева... А вы сильно контужены, товарищ капитан. И ранены в плечо. Давайте сделаем перевязку.

Из боевого донесения в штаб Центрального фронта 5 июля 1943 года:

«...Бригада вела бой с 300 танками противника... Первый удар приняла на себя батарея капитана И. С. Разгонова, которая за один день уничтожила 19 танков противника. Все воины героически погибли в бою, но врага не пропустили».

Василий Тишков


Глава сорок пятая

БЕЛОЕ ВИНО


«Вспомним о том, какими были отцы наши,

которые ныне из Сварги синей смотрят на нас

и по-доброму улыбаются нам».

Велесова книга


Она не понимала, при чем здесь вообще город Реутов? Ни к ее жизни, ни к судьбе он никаким боком не приклеивался. Так. Стоял какой-то совсем чужой. Вот только церковь. Вернее, даже не она. Колокольный звон заманил Светлану на лавочку в парк недалеко от храма.

Не зная молитв, обрядов, не умея креститься как следует, да еще отказавшись от всего, кроме неверия, в церковь идти не хотелось. Но внутренний закон построения жизни требовал помянуть родную душу и выпить за упокой или за новое рождение или еще за что-то, что узнаем мы все после смерти.

И, найдя тот самый компромисс поколения, вроде и рядом со святой церковью в парке, но в то же время и без нее, в своем одиночестве, среди равнодушных взглядов незнакомых людей, которые забудут о ней через минуту, а то и раньше, глубоко вздохнула, уходя в свои мысли.

Долго глядя на бутылку водки, женщина решилась ее открыть. И обязательно выпить. И непременно сегодня. Сердце замирало от тоски, точно меркла свеча где-то в душе, останавливаясь на время, как от лучезарных красок старых мастеров, льющих волшебство полотен прямо сюда, в действительность. Нет. Это была не любовь. В свои годы она сделала вывод, что с тоскою-то любовной справиться можно, если делом стоящим заняться. Ты попробуй справиться с зовом крови в те места, где душа Родину выбирает…

Кой черт занес ее в эти края, где нет поддержки ни родных, ни друзей? Два года глядеть на Кольцевую дорогу Москвы! Зачем? Это ли не пытка?! Все время утешать себя, смывая мелкие засохшие брызги с лица, приходя домой, что где-то там есть большая страна ее детства, где чисты родники, где нет ворон, а летают гагары, чайки, жаворонки, где озера полны карасей, а леса ягодой… Вздохнешь памятью воспоминаний ли легенд – и дальше жить хочется.

Но сегодня – как наваждение приснилась бабушка. Ровно десять лет назад она умерла. Светлана не могла приехать на похороны. Ей сказали только, что та отошла в мир иной, улыбаясь. Вот и снилась теперь баба Валя всегда веселая.

Светлана никогда не пила «белого вина». Так в деревне Гомзино называли водку. Там было «белое» вино и «красное».

В те далекие дни своего детства она часто сидела с бабами за длинным столом. Бабы одевали красные бусы. И пели песни. Первой песней Светланы было: «Лунной рекой озарился тот самый кладбищенский двор…»

Первые запахи детства – свежевыструганных досок, дымка березовых полешек, запах деревенской бани, хрусткого звездного снега, первых незабудок. А разве можно забыть запах сенокоса? Грибов? Запах солнца от вспотевшей загорелой кожи, запах колодезной воды, запах ухи из только что выловленных карасей, запах сырого погреба, запах растущего укропа и вареной картошки? Запах пельменей, маленьких, сибирских. Запах слежалой в сундуках парадной одежды. Запах навоза, запах трактора, курятника и свинарника. Запах парного молока…

Удивительно, почему они так дороги теперь ей, эти запахи? И почему их растревожил именно колокольный звон, который медленно расслаивался в воздухе, точно слюда, на весь этот букет детских запахов, напоминая одновременно улыбку бабы Вали?

Что они праздновали тогда? Бабы за длинным столом? Кажется, День Победы. На деревню с войны вернулось всего три мужика. И два из них: калеки.

Маленькая Светка не понимала, почему бабы в красных бусах отчаянно пели «Не осуждай меня, Прасковья…», гордо пряча в гортанной песне боль, пили «белое» и красное вино.

Баба Валя, сколько помнила ее Светлана, всегда была угрюмой. Работала молча. Много читала. С ней почти не разговаривала. Любила выпить. И только «выпивши» улыбалась, показывая на одной из щек веселую ямочку. Светлану любила больше всех, всегда звала погостить, писала длинные письма и называла «ясной зоренькой». Светлану любили многие. Но тех, кто мог бы назвать ясной зоренькой, так, по настоящему, чтобы это в душе радостью осталось, можно было перечесть по пальцам одной руки.

Светлане рассказывал отец, как дед быка-трехлетка кулаком с ног сшибить мог. Один сруб ставил. Без помощников бревна на крышу заволакивал. Петром звали деда. Петром Федоровичем. В сорок первом забрали его вместе с остальными. Прошел он в составе Сибирской дивизии по Красной площади мимо Сталина и – прямиком на фронт под Москвой.

Батальон за батальоном шли сибиряки, чтобы удержать наступление немцев. Северо-Западнее Химок двигались оголтелые немецкие танки. Мир раскрошился на мгновения, минуты, секунды, которые становились ценою в жизнь, в десятки жизней, в тысячи жизней. Туда, к Химкам направило командование роту Кремлевских курсантов, самых лучших, ладных и стройных парней, все под метр восемьдесят, русые богатыри. Рота даже не успела получить боевого оружия, была вычислена противником и роща, где укрылись они от налета, была прошита тысячами жалящих пуль и осколков. Никто не уцелел. А танки продолжали неумолимый ход.

Остановил командир сибирский батальон. Надо, мол, ребята, танки остановить. Там, впереди, аэродром, кто желает «полетать»?

Сибиряки – мужики не из робкого десятка. В основном люди лесные, охотники, да хлебопашцы. К тому же земляки. И весь батальон сделал шаг вперед. Обрадовался командир. Довел их до самолетов. Но случилась непредвиденная неприятность. Парашютов в наличии не оказалось. Переглянулись командиры. Не один из них не может отправить сибиряков на верную гибель - прыгать на танки без парашютов. Тогда сказал командир: «Позади Москва. А впереди – танки. Их надо остановить. Но нет парашютов. Зима может помочь. Снег. Есть возможность уцелеть. Есть такой шанс. Приказ такой мы дать не можем. Но, есть ли желающие?…»

И опять весь батальон шагнул вперед. Это было семейной легендой или правдой?

Гансы обалдели в своих танках, когда из метельного неба без парашютов в белых маскхалатах падали на них «белые приведения» и тут же открывали огонь. Практически все сибиряки остались живы в той схватке. Ни один танк не прошел. А батальон двинулся дальше…

На всех битвах побывал дед. На Курской дуге, под Сталинградом. Войну закончил в Чехословакии. Артиллеристом был дед. Силой своей медвежьей мог один оружие поворачивать. Каждый раз бился до последнего. А однажды танк его прямо в окопе зарыл.

Пришел он с войны весь израненный. Письма свои пожег. Плохая, говорит, примета. Я живой пришел, а ты, Валентина, письма хранишь. Умер он вскоре от ран и от воспаления легких, кажется. Баба Валя с детьми на руках. А тут – голод, болезни. Поумирали тогда многие. Отец один из всех детей остался.

Светлана потом у бабушки спрашивала: «Как же ты такая маленькая, неказистая такого красавца мужика увела?»

«Веселая была…» - отвечала баба Валя.

Веселая?

Что-то надломилось в ней после смерти Петра. На всю - на всю оставшуюся жизнь – только тоска. На сорок с лишним лет! До смерти! Металась душа от белого вина до красного, пока не нашла свою пристань в последней улыбке…

День Победы справляла сегодня Светлана. Справляла зимой. В день смерти бабы Валентины. От того, что боль выворачивала душу наизнанку. Здесь. В Реутове. Глотнула «белого вина», не заметив горечи, не захмелев. Первый раз в жизни глотнула, осознав, почему так отчаянно пели бабы в деревне Гомзино.

Всплывали слова из Велесовой книги: «Богуны люди – богоугодные люди. Умерший на поле боя, отправлялся в небесное войско и там вместе с Перуном ковал мечи, чтобы помогать оставшимся на земле собратьям сражаться с врагами».

А на колокольне точно перезванивались сны. Что-то происходило с колоколом. Он то замирал, заставляя подрагивать воздух, то снова тревожил, попадая в унисон затаенных струн, спрятанных на дне самого сердца.

К куполам славной Реутовской церкви, выбеленных снегом к Сочельнику, прибилось несколько облачков. Камышовая полоска… Караси… Зимние снеговерты… Облака напоминали Светлане то сибирский глубокий снег, то улыбку – такую же, как у нее, с веселой ямочкой. А, может, это и была улыбка бабки Валентины. И ямочка та стоила, чтобы ее любили. И дед, наверное, стоил того, чтобы тосковать о нем. Так тосковать! До гроба!

Она понимала, что на самом деле не знает ничегошеньки о своих предках. И в тот миг приняла решение распутать время. Остановить мгновения жизни не в мемуарах. А в эпизодах настоящей жизни прабаб и прадедов. И оставить для детей своих нерукотворное наследство – хлеб наДсущий.

А еще Светлана думала, что дед Петр, дед Николай, и их отцы и деды, о которых она ну уж совсем ничего не знает, да и предки ее мужа, и предки их предков за все это и воевали. За деревню Гомзино. За первые ее запахи детства, за первую песню, за Московскую Кольцевую дорогу, за Химки, за Чехословакию, и даже за эту милую реутовскую церковь, к которой прибились облаками и смотрят, как Светлана пьет за них горькое «белое» вино.




ЧАСТЬ шестая

РАСПУТАЙ ВРЕМЯ

ПРОБУЖДЕНИЕ СОЗНАНИЯ ТВОРЦА


Глава сорок шестая

НА ЛЫСОЙ РЕЗИНЕ ПО РАЗМЫТОМУ ГРЕДЕРУ

Валентина – цыганская дочь


« - Tout vient a point a celui gui sait attendre.

Все приходит во время для тех, кто умеет ждать! - сказал Кутузов».

Война и мир. Лев Толстой


Отец называл меня «веретено», потому что топчан, составленный из книг, на котором я спала, разваливался подо мною к утру на отдельные элементы. Но на топчане мне нравилось спать куда больше, чем на печи, где можно было обжечься о выбивающийся полуразрушенный кирпич, и даже больше, чем с бабушкой, которая долго кашляла от курения махорки, и уж куда больше, чем со старшей сестрой. А о конфликте сестер достаточно написано во всех фольклорах времен и народов, и трудно добавить к нему что-то новое.

Топчан был в отдельной комнате! За всю жизнь я целых два дня жила одна в отдельной комнате, мне тогда было семь с половиной лет. Как это было прекрасно! У меня была своя комната!

И, я думаю, причиной того, что я не видела ГЛАВНОГО – было мое «неодиночество». Окружающие люди засоряли мне мозги, заставляли себя слушать и слушаться. Сочувствовать удачным и неудачным делам, помогать их проблемам. Эти проблемы близких были похожи на очки – розовые, голубые, сиреневые, желтые, красные, серые, черные… Как много очков было на мне одето! И я уже не знала, какого же на самом деле цвета мир… Как вдруг мои родители решили, что Светка должна жить отдельно от Ольги. И нас расселили. На два дня! Мне отдали старенький секретер, дорожку, стул и топчан, на котором я спала.

Оставшись в полном блаженственном одиночестве, я не долго горевала об утере очков. Усадила любимого пластмассового кукла Андрейку на свой топчан, распахнула окно и вдохнула запах весеннего дождя. Я вдыхала его носом, ртом, глазами и кожей. И нюхательные сенсоры мгновенно завибрировали от нахлынувшей нежданно-негаданно свободы, определив своим нехитрым детским чутьем, что там, на тополях только что родились трубочки множества светло-зеленых клейких листочков. А я одна. А я огромна, всепроникающа и счастлива от горизонта Земли до горизонта Неба! И мне безумно захотелось выплеснуть это новое чувство, величаемое творческими людьми вдохновением, во что-нибудь. Писать я тогда едва умела, поэтому попробовала нарисовать. Одела лучшее свое платьице. И представила себя принцессой. В этом возрасте все девочки рисовали принцесс. А я нарисовала себя.

Это была первая удачная акварель. Вид из окна 4 этажа в перспективе «моей собственной» комнаты, где есть секретер, темно-зеленая дорожка, накрытый старой скатертью жесткий топчан, на котором сидит кукл и, конечно я - у окна. На мне абрикосовое шерстяное платьице, доставшееся после сестры. Но зато на кукле – новые ситцевые клетчатые штанишки тракториста. Бабушка подарила его мне, когда я жила в деревне. И я вполне осмысленно мечтала стать трактористом!

Мне показалось, что чего-то не хватает. Тогда я пририсовала под окном маленький силуэт мальчика, который машет мне рукой.

В цвете травки и деревьев на моем рисунке витал тот самый тополиный запах первой клейкой листвы и нежного теплого дождя. Во всем этом чувствовалось столько весны! …

По радио передавали популярную песенку про Золушку: «Хоть поверьте, хоть проверьте, но вчера приснилось мне…» В песне был и принц, композитор, что писал ей песни и поэт, что писал стихи и даже художник, который нарисовал портрет. Мне понравилась песенка.

Самое невероятное из детских воспоминаний – все потом сбылось – и мальчик, машущий рукою, и принц и поэты и композиторы и художники, которые рисовали мои портреты…

Гораздо позже я прочитала фразу: «Бойтесь своих желаний. Они исполняются». Я стала бояться своих сказок – они сбывались. Сны тоже…

Вечером песочные часы моего мира перевернулись навсегда обратно в мое «неодиночество». Меня вернули в комнату к сестре.

Я даже не знаю теперь, о чем более теперь грущу. Об акварели? Как жаль, что мама не хранила мои рисунки, не хранит и теперь мои книги… О кукле Андрейке? Жаль, конечно жаль, что она отдавала мои игрушки без спросу дочерям своих подружек… Об абрикосовом платьице, которое постигла та же участь, когда я подрастала?... Любые деньги я бы отдала теперь, чтобы вернуть обратно эти сокровища… Но нет. Я все не о том. Люди и их проблемы не давали мне видеть нечто необъяснимо важное, что важнее жизни, важнее вдохновения: это минуты прозрения. Это подарки богов, открывающие внутреннее зрение, чтобы уже здесь при жизни понять некоторые тайны, распутать сложные многоходовки времени.

Можно ли объяснить логикой, что способный ребенок, у которого с восьмого класса в газетах выходят репортажи, стихи, а потом и целые полосы вполне приличных по качеству очерков, вдруг падает в двадцатилетнее творческое безмолвие, в вакуум, в яму нового «неодиночества»? Как? Почему?

Ведь судьба посылала меня и в Чехословакию, как лучшую ученицу училища. И я ходила по следам свого героического деда. Там у крематория концлагеря Лидицы его ранило. И он уже не смог оправиться от ран. Вернулся в сибирскую деревню к жене, чтобы умереть.

Мы жили на Кавказе, где проходили службу сосланные Нарышкины. В Кургане. И я ходила там, по той земле и была слепа сердцем. И на мне были очки. Множество очков. Потому что люди хотели, чтобы я видела не то, что показывали мне боги. И я не поняла вас, деды. Не услышала. Я была слепа. Я вижу это только теперь…

А потом меня с новой семьей забросило в Забайкалье. На рудники Петровского завода, где опять же отбывала ссылку со своим мужем декабристом Нарышкина. И я ходила по их следам 8 лет и не подозревала об этом. Даже книгу купила про декабристов. Но прочла ее только теперь….

Я ходила по следам своих предков в Москве, в Сандармохе, в Славянске на Кубани, но только теперь понимаю это.

Как будто волшебник, наказавший меня за какие-то прегрешения, по одному освобождает от стеклышек, разноцветных стеклышек, навешанных с разных сторон. Родила одного ребенка, снимает стеклышко – гляди, ты заслужила! Родила второго – снимается еще одно. Подняла умирающего на дороге соловья – снимается другое стеклышко. Точно списываются грехи, совершенные в прошлых жизнях. И как искупление. Как награда. Я вижу! То мизинцем руки. То кожей головы. То пятками. То нюхом. Множество голосов, проникающих в меня. И вот уже выросли дети. Встали на крыло. Родился внук. И оно захлестнуло огромной волною, сбив остальные стекла и стеклышки. И как в повести «Грешен! Господи!» Хотела память вернуть? А на тебе! Наотмашь! Да с оттяжкой! Получи, если устоишь! Опиши, если сможешь!


***

С чего же начать? Может быть с того, что…

Ах! Да! Это важно.

Если до красноватой боли зажмурить глаза, можно вспомнить свою детскую кроватку. Я еще не умею ходить. Но зато, умею вставать, я тихонько поднимаюсь, держась за деревянные прутья, заглядываю через них на отца. Он в сигаретном дыму стучит по клавишам печатной машинки. Замечает мой детский развеселенький взгляд.

- Смотри! Я сама поднялась на ножках! – кричу я ему во все глаза.

Но он сердится и грозит мне пальцем:

- Светка! А ну, ложись!

Я притворно щурюсь, изображая закрытые глаза, ложусь. Но не сплю. Все еще заглядываю, как он там печатает.

Это город Орджоникидзе. Мама рассказывала, когда мне исполнилось 8 месяцев, сестра заболела дизентирией. И, чтобы я не заразилась, меня отдали в детдом. Мама пошла работать певицей в клуб. Папа ушел «с работы», чтобы писать. Он часто уходил «с работы», чтобы писать. Он ведь писатель. Настоящий писатель. С образованием. Не то, что я.

Когда они навещали меня в приюте по выходным дням, я очень плакала. Снова приехала баба Валя из деревни и забрала нас с Ольгой. Мы пробыли в деревне полгода. Для сестры деревня оказалась сильным стрессом. Рассказывали, что в Курганскую область приезжала и баба Поля. Но Валентина Макаровна так «отбрила» Полину Григорьевну, что они на всю жизнь стали врагами. Отец в это время получил двухкомнатную квартиру в Каспийске. И мы с обеими бабами возвращались на поезде к родителям. Я помню по детским ощущениям, что с бабой Валей мне было очень комфортно. Она не приставала ко мне с воспитанием. Моя вольность меня весьма и весьма устраивала. Возможно, у меня был рахит, потому что ноги мои напоминали велосипедное колесо. Но, не смотря на это, я научилась на них не только ходить, но и бегать. А вот для Ольги поездка в Сибирь не пошла на пользу. Она перестала говорить. И ходить.

Дальше – полный провал в памяти. Я решительно не помню бытовых мелочей. Зато я помню, как баба Валя очень часто говорила мне:

- У тебя плохая мать. Она тебя не любит. Я люблю. Поэтому зови меня мамой.

Я детским чутьем понимала, что баба не права в своей нелюбви к матери. Но, чтобы ей угодить, называла ее мамой.


***

В Каспийске мы с Ольгой попали в цивилизацию. Пошли в детсад. Мама работала в Доме культуры. А папа в газете. С трех лет я очень хорошо помню Каспийск. Море через два дома от нас.

Однажды мы с девочками пошли в туалет. Это была общая комнатка с крохотными унитазиками. А дверь – со вставкой толстого рифленого стекла с палец толщиною. Мальчишки закрыли нас и с криками:

- Сейчас из толчка вылезет баба Ёжка! – начали нас пугать: УУУ! ААА! ЫЫЫЫ!

Я не напугалась, но моя подружка Гуля сильно заплакала от страха. Мне ничего не оставалось делать, как отважно разбежаться и двумя ручонками ударить о дверь. До сих пор не могу понять, как это произошло – стекло по всем стандартам детсадов прошло сертификацию, и не должно было разбиться. Помню только, что вошла в какое-то иное измерение, где сила удара не подвластна рукам, а действует через мозг. Стекло лопнуло. И с грохотом осело на нас. Гуле осколок разрезал череп, а мне вену правой кисти. Хлынула рекою кровь.

Нас повезли на скорой помощи в какую-то клинику. И зашивали. Я глядела на стенку. Стенка была поцарапанная. Медсестра все время мне что-то говорила, чтобы отвлечь от операции.

- Царапинка, - сказала я, показывая на чью-то живопись.

- Да. Это мальчики нехорошие нам испортили стенку.

- Какие нехорошие мальчишки! – удивилась я вслух.

На правой руке остался шрам, напоминающий крокодильчика.

Меня забрала мама. Стояла глубокая каспийская ночь. Мы шли домой пешком. Светили фонари. Где-то шелестело вездесущее море. От нас впереди отражались длинные тени, и никак не могли оторваться. Я( трехлетняя «каратистка») в первый раз видела такие длинные тени ночью на дороге, и могла этому вдоволь удивляться. На кустах акации и на южной траве белели сухопутные улитки. Машин – ни одной. Мне было очень приятно, что мама забрала меня и идет со мной по середине автомобильной дороги. И не ругает за мои подвиги. Сказка «Луна радуга» передает именно те детские ощущения.

Обычно мама забирала нас вдвоем с Ольгой из разных групп. И мы бежали на последний урок хора. Мама дирижировала. А мы сидели, как мыши, ждали, когда детки перестанут петь. А потом спешили в зал, где показывали какой-нибудь новый фильм. После фильма по десять копеек за початок мама покупала кукурузу. Этот вкус каспийской кукурузы больше ни разу не повторялся в жизни. Она там настоящая. Очень хорошо проваренная. С крупной солью.

Я запомнила сцену с Анжеликой. Во французском очень красивом фильме она очень красиво любила Де-Пейрака.

И в три с половиной года я тоже мечтала так любить какого-нибудь Де-Пейрака.

Но вот как раз таки на любовь мне долго не везло. Помню беседки детского сада и мальчика Сашу, который сидел напротив меня за столом и большой ложкой пытался справиться с тарелкой пшенной каши, как и я. Я была в него слегка влюблена до тех пор, покуда он за беседкой не раздавил палкой длиннючую жирнючую светло-зеленую гусеницу, и ее черный сок не брызнул мне в глаз. Я не боялась умереть. Мне было жаль гусеницу. За мною ухаживал еще один кавалер. Над нами на пятом этаже жил Аркашка. Жуткий хвастун, да к тому же курчавый, как каракуль. И мне это не нравилось. Зато в диване его гостиной жили многочисленные игрушки. Когда я приходила в гости, мы разбрасывали игрушки по всему дому. Что удивительно, в следующий раз они оказывались в диване снова…

А у меня таких не было. Ольгины куклы я таскала, когда та сидела на горшке. Сестра кричала мне в отчаянии:

- Сета! Иди сюда! Я тебя набью!

Вот уж фигушки! Как только куклы попадали мне в руки, я торопилась сделать что-то полезное – сорвать платье, носки и туфельки, свинтить голову и заглянуть – что внутри. Почему моргают глаза и шевелятся ручки? Куклы (такие ненадежные существа) быстро разлагались на отдельные элементы. Я так и говорила, что кукла сломалась сама! А Ольга от этого почему-то сильно страдала.

Моя детская логика была проста. Я же не дергала за хвост кошку. Она живая. И защищала гусеницу, когда ее хотели раздавить! А кукла – игрушка. Ее смастерили люди. Чтобы понять, как ее сделали, почему она столь сильно походила на человека, и требовалась разборка.

Наша комната выходила окнами на море. Две кроватки – моя и Ольгина. На моей прикреплена доска, чтобы я(веретено по жизни) не упала ночью. А под кроватками горшки(мало ли что!) Маленький детский журнальный столик. Два стульчика и одна книжка. В ней – сказки Пушкина. Мне не на чем было рисовать. И я раскрашивала черно-белые ее картинки. Впрочем, мне это быстро надоедало. И я начинала каля-малякать на всем подряд – на столике, под столиком на обратной стороне его, на стульчике и опять же под стульчиком. Я бы накалякала и под кроватью, но она была панцирно-сеточной, а ножки железные, и карандаши, ясное дело, ломались. За что и получала.

Однажды приехала баба Поля. Она мне показала, как надо раскрашивать картинки – круговыми движениями заштриховывая поверхность. Куда там! Мне это уже заранее надоедало. И баба Поля меня ругала за невнимательность.

Зато дядя Андрюша, брат деда Петра приехал не один, а с внуком. И внук пел песню про юного барабанщика, пока мы с Ольгой гуляли на балконе, папа колол о приступку балконной двери грецкие орехи, а мама лепила на кухне вареники с вишней.

«Средь нас был юный барабанщик.

Он песню веселую пел.

Но, пулей вражеской сраженный,

Допеть до конца не успел!»

- Какая хорошая песня! – думала я. Мне бы такую выучить. И с ходу запомнила слова. Но мама, занимаясь с другими своими учениками музыкой была твердо убеждена, что у Светки, в отличие от Ольги нет ни голоса ни слуха и, когда я пыталась что-нибудь исполнить, принимала это за детское хулиганство.

Как жаль, что в то время я не могла думать о главном. Я бы расспросила и бабу Полину и деда Андрея о том, что с таким трудом восстанавливаю сейчас…

Мама, как я уже говорила, работала хоровиком. Очень уставала. Приходя домой, ложилась на диван и прикрывала глаза. Ее ресницы вздрагивали. Я бегала рядом и теребила ее, чтобы на меня обратили внимание. И нюхала мамины ноги. Они были в капроновых чулках темно золотого телесного цвета. И замечательно пахли каспийским солнцем!

А еще там снимали фильм про пустыню.

Вообще-то, это была далеко не пустыня. Белое солнце каждый день вставало над Каспийским морем. И было оно ласковым и теплым. И там была дюна…

Дагестан в переводе означает «страна гор», но горы мы видели только издалека, когда родители возили нас кататься на барханы знаменитой дюны. Нас строго-настрого предупреждали, как вести себя в случае появления змей: гюрзы, щитомордника и полоза. Но на самой дюне я видела только ящерку Степную Агаму и двух маленьких черепашек.

Из окна автобуса тянулась бескрайняя равнина, потом показались призрачной дымкой острые пики вершин. Вначале горы отстояли от моря на значительном расстоянии, затем приближались примерно до 10-15 км, а возле древнего Дербента их отделяла лишь полоса шириной около 5 км. Она так и называется издревле Дербентским проходом. Отец рассказывал, как по нему когда-то провели слона, которого иранский шах подарил Петру I. Водным путем пользовались русские дипломаты Ивана Грозного. Еще раньше этот путь был знаком скифам, сарматам и гуннам. По нему двигались арабские и персидские завоеватели, полчища грозного Тамерлана. А теперь ехали мы на специальном автобусе с надписью «киносъемка». Возможно, у родителей была и другая миссия, и скорее всего, так и было. На местном телевидении они снимали фильм о Каспийске, и мама сочинила песню со словами папы:

«Море Каспийское, город Каспийск,

с песней я к вам пришел.

Нет лучше моря и города нет

Тем, кто здесь счастье нашел!»

Это было весной. Мы напевали слова новой песни. Мне едва исполнилось четыре. Возле дюны проходили съемки более крупного фильма. В перерывах актеры и люди из съемочной московской группы обедали в столовой вместе с нами. Фильм этот назывался «Белое солнце пустыни». Анатолий Кузнецов шутил, иногда обращаясь к женщинам в национальных одеждах, называя их странные имена: «Зорина, Зульфия, Зухра, Лейла, Ючатай…» Взрослые смеялись, а мы не понимали – почему.

Отец решил сделать для мамы сюрприз. Мы оставили ее отдыхать в поселке, что стоит в ложбине между горами хребта Нара-Тебе, а сами отправились в долину. Я часто думала потом, что это было детским сном. На самом деле, она жила в воспоминаниях - цветущая долина ДЕТСКОГО СЧАСТЬЯ, покрытая вся сплошь алыми тюльпанами. И тюльпаны были настолько высокими, что я могла спрятаться в них по плечи! Цветов – тысячи! Сотни тысяч! Красно до пределов видения глаза. Но не их искали мы. А затерявшиеся в этих прекрасных цветах голубые подснежники… для мамы.

А дюна была уже после. Мама, получив свои цветы и сказав папе: «Ах! Какая прелесть! Я всю жизнь мечтала именно об этом!» Мама всегда говорила так, когда получала подарки. Она устроилась в тени, потому что загар не любил мамину кожу, а мы получили разрешение резвиться. Целое Событие для меня и моей сестры Ольги – катание с дюны! Мы барахтались, кувыркались, прыгали и хохотали во весь голос. Белый мелкий песок забирался и в нос и в уши и в трусишки, обжигал ступни и коленки. Какое счастье было – скатываться с горки, высотою местами до 80 метров, но большие горы песка делились на более маленькие барханчики, как раз для нас! Захватывало дух. Какие уж там змеи: они разбегались в разные стороны с быстротой молнии от нашего детского визга.

Дюна – редкое явление природы. И откуда она там взялась, и почему живет своей непонятной жизнью – никто объяснить не может. Дюна передвигается. Над нею – своя роза ветров. Обитатели странной песчаной дюны – тоже своеобразные, редкие, занесенные в Красную книгу. Таких пресмыкающихся и животных на остальной территории Дагестана нет. Издалека на зеленом фоне виноградников и скалистых гор величавые пески времени похожи на большую гору мелкодисперсного песка, высыпанную у моря богатырским самосвалом. Вот эта одинокая дюна и стала «пустыней» в знаменитом потом фильме о белом каспийском солнце. Ее снимали со всех ракурсов. И актер Анатолий Кузнецов шел по ней и вдоль и поперек и по диагонали.

Вообще-то должен был получиться обыкновенный боевик, каких тогда стряпалось великое множество. Но волшебство ли таинственной дюны, знаки ли свыше, заставили пересмотреть взгляды на весь проект. Владимир Мотыль, режиссер ленты, был не доволен съемками. Чего-то не хватало. Может быть той поэзии, что дарит нам ласковый Каспий? Той вечной тяги ко второму сердцу? А, по большому счету к миру, к созиданию? Снимался боевик – это понятно. Но здесь в королевстве загадочной дюны, где детишки барахтаются с визгом в песке, хотелось думать только о личном счастье. И уже в конце съемок ему в голову пришла гениальная идея: главный герой красноармеец Сухов должен непременно писать письма своей жене на родную сторонку.

По его просьбе письма писал Марк Захаров, в то время руководитель театра Ленкома. И мои родители долго обсуждали детали работы. А я слушала.

На днях мне посчастливилось поговорить об этом с Анатолием Кузнецовым. Он все помнит с того времени, и хотя стал нетерпимым для общения с «незнакомыми» людьми, кое-что все-таки рассказал о съемках. Нет. Сам Каспийск он не видел. Каспийск был закрытым городом. Их везли на съемочные декорации из Махачкалы.

- Море! Мне больше всего запомнилось море! Утром, когда мы просыпались, Каспий был совершенно спокоен! И солнце светило, действительно белое-белое! Ни жаркое, ни холодное – а теплое и ласковое. Однажды случился шторм, - вспоминает далее Анатолий Борисович, - и безобидное на первое впечатление море оказалось грозным. Мы снимали во время шторма эпизод с басмачами. Получилось неплохо. Но Владимир Мотыль потом вырезал те кадры. Наверное, они не вписывались в общую поэтическую линию.

- Вы помните дюну?

- Да, конечно же помню, дюна знатная! И песок на ней совсем другой, чем на остальном пляже. А пляж простирается от подножья дюны до самого Каспийска еще километров восемнадцать! Чудесный берег! Изумительное море! Солнце и песок! Это был 1968 год…

- Я была тогда совсем крохой. Но помню вас и как вы обедали с нами в столовой. И ваших «жен»!

- Не было у меня никаких жен! Я вел себя очень скромно и ни за кем не ухаживал! – чуть ли не обиделся Анатолий Борисович, и стал подробно рассказывать содержание фильма. Мне! Да, я наизусть знаю этот фильм с детства!

Я и про Анатолия Борисовича практически все знаю. За годы работы в кино только по приблизительным подсчетам он сыграл около 100 ролей. Героя «пустыни» любят зрители. Актер родился в семье знаменитого певца, и образование у него бухгалтерское и театрально-вокальное! Но, будучи интеллигентом, запомнился он для страны советов в образе крепко стоящего на земле крестьянина. Я тоже думала, что он настоящий Сухов. После разговора поняла, что это просто роль.

Почти у каждого большого актера есть свой «звездный час» – образ, который затмевает все предыдущие удачи. Для Кузнецова таковым стал Федор Сухов из «Белого солнца пустыни», принесшего Анатолию Борисовичу успех. С 1969 года фильм демонстрировался более чем в 80 странах. Хорошо известно, что он стал своеобразным талисманом для советских, а затем и российских космонавтов. Каждый вновь отправляющийся на орбиту экипаж обязательно смотрит его накануне старта.

Теперь порой кажется, что он, Кузнецов, просто родился Суховым. Режиссер и актер трактовали Сухова как типичного крестьянина, мастерового, но никак не профессионального вояку. Война для него – проклятье, и он возвращается домой не просто потому, что она кончилась, а именно спешит в родную деревню, которая грезится ему днем и ночью.

Поэтому так понятен мне этот образ фильма. Ведь я тоже грежу деревней детства. И мой дед Петр спешил в нее. И белое солнце дагестанской дюны светит мне, как магический талисман.


***

- Это твоя половина бабушки, а это моя! – заявила Ольга, деля голову бабы Вали на две части. На одной она плела аккуратные косички. А на другой я пыталась плести то, что получалось. Что-то вроде «экстрим а-ля кошмар».

Волосы бабы Вали были чудесными. Наполовину седыми. Очень мягкими, в общем-то жидкими. Но зато они у нее завивались колечками на затылке. И маленькие сибирские ушки пахли молочным теленком. Прическа бабушки напоминала дульку, зачесанную назад полукруглым пластмассовым гребешком. Роговым, как называла бабушка. А, когда мы ее расплетали, и ползали по ее спине и прыгали вокруг, она смирно сидела и терпела наши издевательства, сколько требовалось. Ольга косички делала быстро. А я долго купалась в седых волнах волос. Это были самые прекрасные волны, к которым когда-либо прикасались мои руки! Может быть, после того, как я отдала им, этим бабушкиным волосам свою любовь, мое сердце стало абсолютно равнодушно к любой женской прическе.

Баба Валя – странное существо - приезжала к нам всегда, как снег на голову к радости моей и к растерянной улыбке мамы. Баба от скуки и тоски продавала очередной дом, которые в невероятном количестве время от времени покупал ей отец в далеких сибирских деревнях, и приезжала к нам. В эти часы я очень радовалась. И не случайно. Ведь в моей голове четко отложились ее слова о том, что она мне тоже мама.

Поэтому, когда она предложила:

- Поехали со мной?

«Ура! Теперь вся бабушкина голова мне достанется!» - с радостью подумала я и, не глядя, обменяла сибирскую деревню на всех Ольгиных кукол и Сашкиных раздавленных гусениц.


***

Как я все-таки люблю дороги! В дорогах – вся моя жизнь! Душа, как корабль обрастает ракушками, становится тяжелой на одном месте. Ее надо чистить дорожными кочками. Однажды я напишу:

Ведет машинист состав утомленный.

Колеса выстукивают монотонно:

- Когда же? Когда же? Когда? Когда же?

И нету надежды. Намека даже

В этом свирепо летящем вагоне,

Что время потерянное нагоним…

А тогогда на все четыре стороны сквозняки крестили проходящие поезда, баб с мешками и детьми, мужиков с фибровыми чемоданами и котомками, милиционеров, грузчиков, носильщиков, водителей такси и часто перелетающих туда-сюда воробьев и голубей.

- Внимание, встречающие пассажиры, поезд из Свердловска прибывает на четвертый путь, - время от времени доносилось из прокуренного репродуктора под сводом.

- Ба, а ба! А когда мы поедем?

- Когда надо будет, тогда и поедем!

Я, цепко ухватившись за черную плюшевую фузею бабушки, чтоб не потеряться, быстро перебирала ножками. Таких фузей на вокзале виднелось множество. Они были в моде среди рабоче-крестьянского люда. Застегивались плотно крючками на талии и четырехдырочными большими пуговицами от низу – доверху. Под них бабы одевали рубахи, юбки и простой белый платок, на него – теплую серую пуховую шаль. Темные юбки обычно прикрывали колена и доходили до края сапожек либо валенок с галошами. На бабе Вале были именно такие, как у всех черные валенки, аккуратно залатанные на пятках квадратными латами. Баб на вокзале можно было различить по новизне верхних пуховых платков. А еще по варежкам.

Вкусно пахло пирожками с мясом, но их никто не покупал, не смотря на настойчивые выкрики широколицей тетки в белом фартуке: «Пирожки горячие! По гривеннику за штуку!»...

Я ничего не просила. Старалась ни о чем не спрашивать. Предыдущие ответы давали понять, что бабушке не до меня. Мы прошли мимо квартала фанерных давно не крашенных киосков, витрины фотосалона, шляпного магазинчика, надписи со стрелкой «Обувь» и, наконец, остановились возле лотка с роман-газетами. Бабушка стала выбирать что-то для чтения в дороге. Вот только меня больше заинтересовал соседний лоток с открытками. Все как одна открытки прибыли сюда, казалось бы, из Мира сказок. На черном фоне мелкими завитушками красовались пурпурные кони, лиловые кучерявые облака, герои Пушкинских поэм и былинного эпоса. Открытки с пометкой «Палех» буквально заворожили. Их было разложено на столе более 20 наборов.

- Ба, а ба! Ба, купи!

Я впилась глазами в наборы открыток, и часто задышала, взволнованная увиденным. Я помнила почти наизусть все сказки Пушкина и узнавала на картинках знакомые сюжеты: дуб, увитый цепью, по которой шел кот; колдуна, несущего на длинной белой бороде через круглые бушующие синие волны богатыря; царевну лебедь и старуху у корыта. От этого я не переставала дергать за рукав бабушку и просить:

- Ба-а-а! Купи! Этот! И этот! И вот этот...

Но бабушка купила не все, и даже не целый набор, а только три открытки - одну с жар-птицей и Иваном, вторую с тройкой летящих в звездном вихре лошадей и третью с Ильей Муромцем.

Глубоко вздохнув, я засунула их за пазуху и снова пошла вслед за бубушкой.

- Стой здесь. Смотри за вещам! – сказала бабушка и пошла в глубь вокзала. Пока можно было ее видеть, я смотрела вслед. Потом бабушку загородила толпа. И я стала смотреть по сторонам.

Плечом к плечу я оказалась стоящей возле шарманщиков. Одна и та же мелодия жалобно билась о гигантские своды вокзала. Шарманку крутил пьяненький дедок без ноги, курящий беспрерывно цигарку из газеты, набитой махоркой. Рядом стоял замызганный мальчуган. Мелодия, закончив круг, начиналась снова.

Я подумала, что когда-то уже слышала эту музыку, и видела этого деда. И этого мальчика. И даже помнила слова…

Я подошла к мальчишке совсем близко. Тот не смутился моей детской бесцеремонности, вытер пыльные черные сопли о засаленный рукав и с вызовом подмигнув, нарочито громко запел, протянув мне картуз:

- Лунной рекой озарился

Тот самый кладбищенский двор.

А над сырою могилой

Плакал молоденький вор…

- Я эту песню знаю. Там слова другие.

- И другие есть и еще другие есть, - прошамкал дедок, улыбаясь, - куда собралися?

- К бабушке в деревню.

- А… понятно. Тебе сколько лет?

- Четыре.

- Молодец! – зачем-то похвалил дед.

Так все говорили, когда спрашивали, сколько мне лет, и я отвечала: «четыре». Но только я не понимала, почему я молодец… Без слов достала открытки и показала их мальчику.

- Во красота! Дай одну!

- Какую?

- Вон ту! С жар-птицей!

- На!

Но мальчишка выхватил из рук две. С богатырем ему тоже понравилась. Улыбаясь, он их тут же спрятал за пазуху.

- И эту можешь взять, с богатырем, - немного подумав, сказала я без тени жалости,- а у меня останутся лошадки. Там у бабушки в деревне много лошадок! Бабушка говорила.

- Подумаешь, лошадки!

- А еще там есть коровка. У нее молочко!

- Подумаешь, молочко! От него только пукать!

Мы засмеялись.

- Давай, - пхнул дед мальчишку. Мимо проходила неплохо одетая дамочка в перчатках, за которой носильщик нес красивый кожаный саквояж. Тот с полуслова возопил:

- Мамочка, милая мама,

Зачем ты так рано ушла?

Свет божий покинула рано,

Отца-подлеца не нашла!

Дамочка подошла ближе и вынула из кармана горсть монет. А мальчишка не унимался и надрывно пел:

- А я же, сынишка-воришка

С пяти лет пошел воровать.

Если об этом узнают,

Посадят на годиков пять!

- Ах вы, бедные детки! – погладила дама по голове меня, заглянув в глаза. Но деньги в картуз бросать не стала, а подозвала продавщицу пирожков и купила три пирожка с мясом.

Притулившись у мраморной лестницы, мы с мальчишкой и дедок быстро уплетали пирожки, как будто за нами гнались злые собаки.

- Вот эта жалесная песня, - рассуждал малыш, поглядывая впрочем, на мимо идущую няньку, что тащила непослушного ребенка, закутанного в матросский бушлат, - самая хорошая. Как только теткам затянешь «мамочка, милая мама», так они тебе сами деньги в картуз так и бросают. И не какие-нибудь копейки, а все пятаки или гривенники. А однажды мне прям рупь бросили!

- Рубль? – удивилась я. И цыганский азарт охватил мое сердечко.

- Точно! Не врет! – подтвердил дед, и снова засмолил цигарку, - ну? Поели?

- Угу, - вытерся рукавом мальчишка, - поехали!

Шарманка заиграла вступление. Я забралась повыше на свои вещи, чтобы было лучше слышно проходящим пассажирам. И запела звонким жалестным голосом, как будто меня кто-нибудь этому когда-то учил:

- Лунной рекой озарился

Тот самый кладбищенский двор,

А над сырою могилой

Плакал молоденький вор…

Мальчишка тоже подпевал. Стал подтягивать и дедок. Развеселая наша компания незаметно улыбалась друг другу. Но песня с жалестным надрывом делала этот неуютный вокзал еще более неуютным. Встречающие-провожающие бросали в картуз деньги.

«Что за лунная река такая?» - думала я, «и что такое сырая могила? Что-то страшное, раз над ней плакал вор. И кто это вор? Наверное, такой же мальчик, который поет со мною рядом».

- И вот на скамье подсудимых

Молоденький мальчик сидит.

И на отца прокурора

Большими глазами глядит…

- Это еще что за дела?!!! – рассердилась бабушка Валя, - ты чей этто тут распелася? Вещи ногам зашоркала! А ну слезай!

Я слезла.

- Вы гражданочка ребенка не ругайте, - вступился дедок, - у вас такая славная дочурка!

Баба Валя смягчилась.

- Закурить то есть?

- А как же! – дед отсыпал ей на желтый старый газетный клочечек мохры из квадратной пачки.

Бабушка быстро закурила эту ядовитую гадость. Потом закашлялась и кашляла раскатисто и долго бухкая: бух! бух! бух, совсем покраснев. Дед придвинулся ближе и стал бить ее по спине.

- Не надо! Это у меня другое, - остановила его Валентина, - а шарманка откуда?

- Привез с Японской.

- А мой в Отечественную погиб.

Оба помолчали.

- Ну что? Может, еще сыграм? – спросил дедок мальца, проворчав, улыбаясь в косые дождинки щетины своей, - Эх, нога моя нога! Скрипи нога, скрипи, липовая!

- Не, - ответила за него бабка. Давайте лучше поедим.

Она достала из сумки сало, нож, хлеб, вареную картошку, пару луковиц и соленые огурцы.

Так наша компания познакомилась еще ближе. Насытившись еще раз до блеска в глазах, я, опьяненная сытостью, снова залезла на вещи и запела:

- Лунной рекой озарился

Тот самый кладбищенский двор…

Дед подхватился и завертел шарманку. Прохожие снова стали бросать деньги. А Баба Валя заплакала.

- Ах, Петенька то мой тоже петь любил. И прибаутки всяки знал. Да я ни одной не помню. Петя мой, ой, Петенька…

- А дочка то откуль?

- А я не дочка. Это моя бабушка, - сказала я. И тут же пожалела.

Потому что баба Валя опустила глаза, поджав губы.

Тут объявили наш поезд. Мы попрощались с шарманщиками, и затолкались в вагон. Валетом спать было не очень удобно. Но спать хотелось. Поэтому я уснула. Мне снился кладбищенский двор и мальчишка шарманщик.


***

Большая страна Сибирь встречала нас маленькой станций. Но станция та останется самой большой станцией моей жизни. Потому в снах перед самыми счастливыми событиями я буду к ней возвращаться. Какой огромный подарок сделала мне судьба! Маленькую сибирскую станцию Петухово.

Нас везли в Частоозерский край Курганской области, в далекую деревню, где сейчас жила баба Валя на допотопном автобусе по размытой колее сибирского грейдера.

И я часто задавала себе вопрос: ЗА ЧТО? За что я так любила все это? Разбитый лысой резиной грейдер? Бабулек в серых платках? Маврушу, Дрона, Уварку, Данилку, Никанора? Спину водителя в клетчатой рубашке? Бескрайные житницы, закустившиеся зеленя – озимь, озимые поля. Светло-желтое яровое жнивье с полосками гречихи. Звонких перелинявших до половины собак в будках, разбредающиеся лисьи выводки. Молодых волков, гонящихся за телегою. Они не больше собаки! Мощные сибирские дома, грязные гумны, обвалившиеся от снега сарайки, заборчики нерадивых и дубовые ворота ладных подворьев. Полосы жнивья. Березовые колки. И, как памятники, задержавшиеся на елях снеги. Запотевших лошадей от быстрого бега…

За что я так любила свою бабушку? И почему, когда она внезапно приезжала, сердце мое яростно и горячо радовалось, как будто я видела не низкорослую хромую старушку с одним подслеповатым маленьким зеленым глазом, а праздничную в серебристых огнях новогоднюю елку?

Я очень любила глядеть на ее вяжущие руки. Они также ловко чинили сети. Месили тесто. Плели полосатые половички. Потрошили и пластали рыбу. Держали книгу – долго-долго-долго-долго. Бесконечно долго, как мне тогда казалось!

Мы вместе ездили по гостям. Были у «бабки Пестюньи»( по тому, как называла ее баба Валя, она недолюбливала ее также, как и моя мама бабу Валю). Заехали и к бабе Капиталине. И этот эпизод я помню так же отчетливо, как любовь Анжелики и Де Пеурака во французском фильме, который я ни разу больше не видела в жизни.

Сухонькая, старенькая, низкого роста статная женщина в простом платке встретила меня очень внимательно:

- О! Какая большая стала! А поумнела?

Что-то тревогой резануло сердце. Кажется, я провинилась, когда мне было полтора! Но, как не тужилась, не вспомнила. Возможно, я рвала цветы в ее палисаднике…

- Да! Да, баба Капа! Я поумнела! – подтвердила я.

- Вот и хорошо! – ласково улыбнулась баба Капа, ну что ж мы стоим то? Пойдем в горницу! Сейчас картовницу разогрею, - она проворно достала из сеней котелок. Нет. По запаху это была не картовница, а что-то очень соблазнительно мясное!

Пока это чудо разогревалось, баба Капа показала мне свою горницу – пустую комнату с одной кроватью, аккуратно застеленную шалью. Даже половичков в горнице той не было. На стене висела одна единственная рамка для фотографий с побитым стеклом. Одна из них была большая с девушкой, на всю рамку. Вторая – вставленная сбоку. На ней – красивый офицер времен войны с Наполеоном.

- Это Галя моя, Аганя. Вот на себя руки наложила. Знаешь? Чтоб наверняка не одним платком шею утянула, а сразу двумя…

Я молча смотрела на черно-белый портрет молоденькой девушки.

- Правда красивая?

- Очень красивая! – подтвердила я, - правда красивая!

- Ах ты, лапонька! Глазоньки ясны! Модры. Светла то кака! Да в кого ж? У вас все чернобровы да черноволосы! – заглядывала она в меня или сквозь меня в прошлое.

Модрые? Что за новое слово? Спросить бы, да боязно. Мне стало неуютно, как под рентгеном. Сразу стеснили как-то ботинки. Конфета, подаренная геологами в поезде и до сих пор не съеденная – московский шоколадный «батончик» залипла в руке.

- Дык, в деда Александра, а глаза Тамары, - отозвалась с кухни Валентина.

- Тоже мне! В деда! Седьмая вода на киселе! Ты еще скажи в Арину Старицку! Светонька, не слушай ее! Ты - моя копия в детстве. И глаза такие ж и носик! И ротик! Бабу то конфеткой угости! – буравила она меня глазами.

Я, не моргнув глазом, отдала лучшее, что было у меня в тот миг: конфету, которую берегла на самый приятный момент, чтобы попробовать. Но баба Капа не стала брать мою конфету. Теперь я понимаю, что это было проверкой. Я ее прошла.

- Баба Капа, а модрые, это как?

- Это преголубые, то есть, синие. Я тоже така любопытна была и спокойна. Ничего мне не надо. Ни еды, ни нарядов, - Капиталина удовлетворенно улыбалась, как будто ей подарили что-то более ценное, чем конфета для ребенка, - Это Захарьинська порода. Говорю тебе! Куда там Поповым! Наш род то постарше будет! Главное для нас дело! И слово. Да и смотри, Валь, ручки у ей и ножки то махоньки. Шейка стройненька, лебединна. Модрые глазоньки – все это признак дворянского происхождения! Почто там уселася, Валентина? Дитятко кормить надо!

- Она не просит.

- И не попросить. А не покормить, таки умрёть! Достань вон, меду, да сливок, да маслица с подполья. Да земляничного вареньица… Хлеба! Хлеба не забудь! Груздей соленых!

…То вареньице было знатное! Ведь готовили его бабы не из земляники, а из дикой лесной клубники, которую называли клубяника. От клубяники хвостики оторвать было невозможно, поэтому варение варили с хвостиками. И душистее его нет на земле!

- Вот послушай, внученька, - она взяла меня на коленки и прижала к себе. Так пахло от нее прозрачным горным чебрецом! Нюхаю! – Никогда ничего не проси. Не проси у Богов чего можешь добиться трудом своим. Только прославляй их, поскольку они – отцы наши и деды. Ни у Богородиц, ни у Иисуса, ни у Ангироса небеснаго. Дать то они можа и дудуть, но отымуть самое дорогое, что дороже жизни.

- А что дороже жизни?

- Крылья.

- А у меня их нет, - обрадовалась я.

Баба Капа мечтательно улыбнулась, поглядела в простенок, точно насквозь его проглядела и не увидела его, а то, что далеко за ним, и уверенно произнесла:

- Есь. Они у тебя есь. Ты знаешь, что Захарьины – древний во Росеи боярский род? К началу 16 века разделилси он на две ветки - Яковлей и Юрьевых. От последних пошли Романовы – царська денастья. А Захарьины славились испокон веку женщинами синеглазымя. Такая одна из ста нарождается и теперь. А ты – слава наша и гордось… И молодось. Дай я тебя поцелую.

Но старуха не поцеловала, а лишь блаженно прильнула теплой и уютной своей щекой.

- Вот и ты, выходит, в нашу родову пошла, цветуща веточка на славном дереве.

- Старицких то род еще древлее будет, я в книгах вычитала, - отозвалась Валентина.

- Тиц! Ты еще учить меня будешь! Я знаю, что говорю – в меня она, и дело с концом!

Я заерзала, глядя на Аганю в перекошенной побитой рамке:

- А она теперь где?

- Там, где и все, кто на тот свет сошел. Назад будешь идтить, там за деревней посмотри на могилушки. Все ладком лежать. Все упокоилися. И партейныя. И беспартейныя. И кресты на могилах. И рядом звёзды. И дед твой Петр. И сестра моя, невестка ляжить рядом со сверхкровкою. В жизни-то ругалися, да одряхлели от немочи да от хвори. И смертельныя грехи непрощённыя поделили в земле поровну. Ведь кто не простил, и кто согрешил – один грех. Поверишь ли? Вот и мне конец бытия уготован. Как земля в ладонке. Мы ложимся в неё и становимся ею, а значит, наша она. Внемлешь ли? Ты сёдни у памяти в гостях. А мы все туто-ка в гостях, а там наш дом. И саван тягостный приготовлен для каждого. Жил – не жил, а умер – покойник! Русський аль нерусь – один конец всем. Умирать – не лапти ковырять – не мудрено! А что там? В домовище? В гробной лачуге проснётся ли душа? Ой-йй, внученька! От покоя покоя не ищут. А ищут чего? Вот и я думаю. И все думают… Родимся на смерть. А мрём на вскрес? И ты подумай, сердешная. И живи так, чтоб не страшно было умереть… Может, мы являмся на этот свет не только для того, чтобы зажечь новые души...

- Полно тебе ребенку мошкару в глаза пускать! – отозвалась баба Валя, ревниво, - пусть идет, поест!

- Ты это всё поймёшь потом, мала ещё, матушка, - сказала на прощание баба Капитолина. И добавила в след, поцеловав в самую маковку: - Красавица моя…

Про вторую фотографию Капиталина не говорила. Но на ней, как я потом выяснила, был дед Василий. На нем блестящие сапоги с острыми носками и серебряными шпорами. Светлые рейтузы. Красивая гусарская форма с «Георгием». Лицо рассечено саблей.

Лет через пятнадцать после этого разговора, я нашла на кладбище возле остановки Леоново(Спортивная) в Балашихе место, где были похоронены какие-то Захарьины. Описание могилы можно найти в рассказе «Убереги живую душу».


***

А у тети Прони муж держал пасеку. И баба Валя называла его жадным. Но жадный муж тети Прони медом меня всеж таки угостил. Так какой же он жадный? Вот тетя Проня то мне не особенно приглянулась. Как мы приехали, сбивала она колотушкой масло. И масло пахло так необыкновенно вкусно, что мне захотелось попробовать. И я попросила, вне своего обыкновения. Но тетка не дала мне масла, объяснив это тем, что оно еще не готово. Оно так и оставалось неготовым целых три дня, пока его не съели сами домашние. А я уже больше не просила, коль один раз отказали.

Я очень отчетливо помню все деревни, где мы путешествовали с бабой. Дома крепкие. Избы рубленные. Дворы пустые без травинок – по ним куры бегают, все выклевывают. В каждом дворе собачка. И подворье с поросеночком, коровкой, лошадкой. За домами – огороды. На ближних - огурцы, морковь, укроп, мелочь всякая, на дальних – картошка. За огородами – «сраные кучи». За ними – спуск к озеру.

В тех озерах карасей ловили. Баба моя сети чинила. Уха из карасей сладкая!

По домам видно сразу – мастерущий живет в нем мужик или «безрукий», а по двору – хороша ли хозяйка, или «безряха». У доброй хозяюшки занавески выбиты мережками, белые крахмальные. А «лентяйкины» окна на прохожих пыльными «покупными тюлинами» глядят. Видно и по поленницам. У кого полешко к полешку, а у кого – горы навалены, гниют, портятся. А потом кадят в печах – прохожим покоя не дают. Скотина у таких хозяев мычит, некормленая. Голодные куры за ноги ухватить стараются. Собаки не лают, ластятся к ногам, чтобы им косточку соседи кинули. Картошка бурьяном поросла. Ходят нерадивые хозяева потом по деревне, просят «на поллитру Христа ради». Ох, как неприятно. Я решила тогда твердо, никогда такой не буду!

Помню весну на кладбище. Кажется, на Пасху или Троицу мы далёко ездили на могилы дедов. Трава зеленым зелена на том кладбище. Мы в траве на бугорке каком-то и покушали. Яичко мне баба дала выпить сырое, дырочку в нем пробив ножичком, посолила сверху. Яйцо, лучок, хлебушек. Вкусно! Деревья какие-то на нас ветки сбрасывают. А я думаю – зачем они ветки сбрасывают? Зачем умирают люди?

На могилах уж крестов нет. Опали. И чинить некому.

Помню осень. Мы едем на телеге. А за нами волки! Мы быстрее – и огни их глаз быстрее. Так до деревни и доехали. Лошадка наша чуть со страху не померла. Обкакалась. А мне интересно! Волки то бегут оказывается, не уставая. Какие они выносливые!

Для дальней бригады мы возили еду через поля и колки попадающегося на встречу леса с бабой Валей и ее подругой. Тоже Аганей звали. Она потом тоже повесилась, но уже без меня. (Поветрие у них такое было после войны – все бабы вешались от горя, от непосильной работы и безысходности). Мы по пути грибы искали в лесу. Сыраны и Суханы. Эти сибирские грузди растут прямо в земле. Идешь – а они, как домики кротов бугорками. Раскопаешь, там суханчик. Сам бело-голубой. Если ножку отрезать – так и сырым есть можно. Сыраны же росли в основном на поверхности. И были бело-желтыми, сырыми сверху. Похожие на волнушки, но сырые. Звали их и те и другие и третьи груздями. Суханы жарили и сушили. А сыраны и волнушки солили под гнетом и ели весь год. Были еще чернушки и свинушки. Но их никто не собирал. Кому охота по два часа горечь вываривать?

Однажды я нашла огромный сыран, величиной со шляпу и надела себе на голову. К удивлению моему он оказался совсем не червивым! И пошел на суп трактористам. А еще у меня был знакомый пень. Мы часто проезжали мимо. У поломанного пня торчали толстенькие ветки, точно руки. Казалось, дернешь за них, и вытянешь старичка-лесовичка!

А следующее воспоминание вообще как сон. Росли там в березняке еще и подберезовики – красноголовики. Огромные и часто-часто, как в сказке! Идешь вниз по склону, а они – вот же под твоими ногами – собирай, коль все унесешь в своей корзинке!

Лето помню. Бабы и мужики с косами. Идут ровно. Косы звенят. Бабы в белых платках крест-накрест. Мужики до пояса раздетые. Потом от них пахнет солнечным, аж голова кружится, так приятно! Вдруг:

- Ой! Грибницу порушила! - Все к бабе, что звала. А она косою срубила штук двадцать лисичек! Тут же еще пару таких стаек нашли.

Помню бабы говорили у дома. Семечки грызли. Плевали на дорогу. А я по кругу бегала. Бегала – бегала. Надоело бегать. Села на траву. Стала ее дергать. Это я играла в доярку и в коровьи титечки. Я траву доила. Вот такие детские игрушки были у меня.

У бабы Вали время от времени отекали ноги. Она их мазала Тройным одеколоном. Я ненавидела этот запах! Ненавидела и запах «Красной Москвы», которые бабе подарила мама. Мне нравились больше естественные запахи жизни. Впрочем, как и сейчас.

Лето принесло еще одну большую радость – пшеницу! До самой границы! Желтая она такая! Крупная! Идут комбайны, срезают тучные колосья. Собирают. И я тут же пристроилась – собираю опавшие колоски. Председатель подходит ко мне, улыбается.

- Вот, помощница моя! – говорит баба Валя!

- Молодец! – похвалил председатель, - как закончим уборку, так рубль тебе дам! Заработала!

Я долго этим гордилась. И ждала рубль. Не дождалась, конечно. В дальнейшей жизни это будет повторяться. Только рубли я ждать уже не буду, а лишь радоваться, что я их честно заработала и удивляться, если хоть раз из десяти люди сдержат обещание.

Помню зиму. Сугробы у дорог, как горы божественно-белого снега! Запах дымов. Запах стружек от строительства новых срубов. Снегу выше крыши! Действительно выше крыши! Я прыгала в этот снег. И он забирался мне в валенки и за воротник. А я верещала от радости, что могу прыгать с крыши! Пока меня доставали с тех сугробов, ноги леденели. Баба Валя брала меня в свою кровать. Она носила женские рейтузы с длинными штанинками почти до колена. Она меня лечила тем, что мои ледяные ножонки укладывала между своих горячих голяшек и грела.

- Бабушка! Тебе же холодно!- удивлялась я, как это бабушка меня берет к себе в постель. Ей же неприятно! Я же холодная!

- Спи уж, - отвечала она, и быстро засыпала. И я, еще немного поворочавшись и найдя самое уютное место после сибирского снега, смотрела волшебные сны.

Вот я вспоминаю те времена и не пойму – за что я все это люблю? Что мы ели? Да, ничего особенного. Вода кипяченая и крошки хлеба в ней. Называлось тюрей. Иногда в нее крошился зеленый лук, что рос на подоконнике. У старой Агани была невестка и два внука Вовка и Димка. Младшему Димке было года полтора. Ему отец из Кургана яблоко привез. Красное. Мы в гостях как раз с бабой Валей были. Невестка та с яблока кожурку сняла и скормила его Димке. Кожуру в помойное ведро выбросила.

А я, когда никто не видел, кожуру ту достала и съела. Если вы думаете, что есть что-то вкуснее яблочной кожуры из помойного ведра, то вы ошибаетесь! Это самое вкусное, что есть на свете!

Раз в неделю баба Валя пекла хлеб, шанежки и калачи. А из оставшегося теста – жарила пирожки. Я просыпалась на печке от головокружительного запаха еды. Быстро мыла глазки и усаживалась за стол, чтобы «оторваться» до пуза. Ах эти шаньги-шанежки с морковью, с картошкой, с печенью!

Любимым лакомством была сушеная морковка, резанная кусочками. Жуешь ее, жуешь, а она все жуется, как жвачка! Сладенька!

К бабе приезжали родичи. И они долго вели свои взрослые разговоры. А я, тем временем, «пользуясь случаем», вскарабкивалась на бабу сзади и расплетала ей «дульку». Бабы грызли семечки и не обращали на меня внимания.

У бабы был сундук – единственное запретное место, куда мне было нельзя! Своеобразный Клондайк манил меня своей недоступностью. И вот однажды баба Валя показала мне то, что было в ее сундуке. Пара тройка тряпок, которые она считала нарядными. Деревянная чарка. Медное колечко. Альбом с фотографиями. Несколько роман-газет. И завернутые в желтую старую газету мои детские светлые волосики. Она бережно их развернула, понюхала и завернула обратно.